Chapter 6 of 11

From: Пепел душ

Глава 6. Бункер

Первые сутки — разведка.

Бункер оказался больше, чем выглядел сверху. Гораздо больше. Как айсберг, как гнилой зуб с корнями до самой челюсти, как секрет, который снаружи — пустяк, а внутри — бездна. Четыре уровня вниз, бетонные коридоры, разветвляющиеся, как кроличьи норы, только вместо кроликов — ржавое железо, протёкшие трубы, запах плесени и машинного масла, и тишина — густая, подземная, давящая на уши, как вата, как вода, как то молчание, которое бывает только под землёй, где звуки не отражаются, а умирают.

Егор прошёл все четыре уровня — методично, с фонарём, с арбалетом, с тремором в руках, который делал луч нервным, дёрганым, похожим на пульс. Первый уровень — командный пункт: столы, карты, телефоны с витыми шнурами, стулья — перевёрнутые, как будто люди встали и ушли в середине совещания. Второй — казармы: двухъярусные койки, шкафчики, на одном — фотография: женщина с ребёнком, выцветшая до призрачности, до бело-жёлтой тени, до воспоминания о воспоминании. Третий — арсенал: пустой, выпотрошенный, только стеллажи с маркировкой и один ящик в углу, забытый, нераспечатанный, с надписью «Инструменты: комплект №7, ремонтный». Четвёртый — серверная и лаборатория: мониторы, системные блоки, провода — километры проводов, свисающих с потолка, как лианы, как щупальца, как нервная система мёртвого здания.

И на четвёртом уровне, за серверной, за лабораторией, за тремя железными дверями с кодовыми замками (сломанными, проржавевшими, бессмысленными) — мастерская. Верстак, тиски, паяльная станция, стеллаж с компонентами: микросхемы в антистатических пакетах, катушки с проводом, припой в бобинах, флюс в жестяных банках, мультиметр с треснувшим экраном. Всё — покрытое пылью, но целое. Пригодное.

Егор стоял в мастерской, освещая стеллажи фонарём, и впервые за неделю почувствовал что-то похожее на азарт. Не радость — азарт. Охотничий, инструментальный, тот, что бывает, когда руки видят задачу и знают, как её решить. Три года в заколоченном доме, три года книг — «Основы радиоэлектроники», «Справочник радиолюбителя», «Микропроцессорные системы: от теории к практике» — и вот: применение. Наконец-то — применение.

«Ты серьёзно, — сказал Кровожадный. Лениво, с интонацией человека, наблюдающего, как сосед собирает кубик Рубика. — Ты серьёзно собрался чинить робота. Робота, Егор. Мы идём спасать сына из лап демонического культа, а ты — хочешь поиграть в электрика. Приоритеты, приоритеты. Хотя — кто я такой, чтобы судить? Я — голос в голове каннибала. Мои приоритеты — тоже не образец».

Егор не ответил. Поднялся наверх. Позвал Виктора.

— Мастерская, — сказал он. — Четвёртый уровень. Всё, что нужно для ремонта.

— Ремонта чего?

— Ники.

Виктор посмотрел на него. Потом — на андроида в углу, мигающего красным, бормочущего «ни-ка, ни-ка» с монотонностью метронома. Потом — снова на Егора.

— Ты умеешь чинить роботов? — спросил он.

— Нет. Но я умею паять. И читать схемы. И у меня есть мультиметр. Остальное — по ходу.

— «По ходу», — повторил Виктор. Покачал головой. — Наш девиз. Наша философия. Наш метод. «По ходу» — так мы живём, так мы лечимся, так мы чиним роботов. Когда-нибудь напишу на нашем флаге: «По ходу. Основано в апокалипсисе».

— У нас нет флага.

— Будет. Сошью из бархата. — Он подмигнул. И — поморщился, потому что подмигивание потянуло мышцы, которые тянули бок, который тянул рану, которая тянула боль. Всё в мире было связано — верёвками, нитями, болью.

***

Нику спустили на четвёртый уровень на третий день.

Не сразу — сначала пришлось прочистить лестницы, укрепить перила, расчистить коридоры. Андроид весил под девяносто килограммов — металл, пластик, сервоприводы, бронепластины под обшивкой. Тащили вдвоём — Егор и Виктор, по ступеням, со скрежетом, с матом (Виктор), с молчанием (Егор), с комментариями (Кровожадный: «Два грузчика и покойник. Начало анекдота. Жаль, я не помню конца»).

Соня стояла наверху и командовала:

— Осторожнее! Ей больно!

— Ей не больно, — сказал Виктор, задыхаясь. — Она — робот.

— Роботам тоже больно, — сказала Соня. С убеждённостью, не допускающей возражений. — Просто они не показывают.

Виктор открыл рот — возразить. Закрыл. Посмотрел на андроида — на вмятины, на оторванную панель, на тёмные глаза, на мигающий индикатор.

— Может, ты права, — сказал он.

Нику положили на верстак — длинную, тяжёлую, с опущенными руками и мёртвым экраном. Егор включил паяльную станцию — и она заработала. Каким-то чудом, каким-то апокалиптическим вмешательством провидения — заработала: загудела, нагрелась, индикатор загорелся зелёным. Генератор бункера — дизельный, с запасом топлива в цистерне — тоже ожил после четырёх часов чистки и смазки. Костя оказался прав: бункер был заброшен, но не разграблен. Военная техника — дура, но крепкая дура.

И началась работа.

***

Пайка — это алхимия. Взять сломанное, нагреть, добавить связующее, получить целое.

Припой не ляжет на грязную поверхность — как доверие не ляжет на грязную совесть. Сначала — очистить. Снять окислы. Обезжирить. И тогда — может быть — соединение будет держать. Без очистки — холодная пайка: вроде держится, а тронь — рассыпется.

Егор работал. Паяльник — в правой руке, дрожащей, всё сильнее дрожащей. Лупа — на лбу, закреплённая резинкой от трусов (Виктор предложил, Егор не спорил). Микросхемы — крошечные, хрупкие. Одно неверное движение — и контакт сгорит, и цепь разомкнётся, и всё — заново.

Тремор мешал. Тремор — мешал адски, чертовски, невыносимо: руки дрожали, паяльник плясал, припой ложился криво, каплями, брызгами. Три дня Егор паял сам — и три дня матерился (про себя), переделывал (вслух) и выбрасывал бракованные соединения (с размаху об стену).

На четвёртый день Виктор сел рядом.

— Дай, — сказал он.

— Что?

— Паяльник. Дай паяльник.

— Ты не умеешь паять.

— Я умею держать. У меня руки не дрожат. Ты — показываешь, я — делаю. Четыре руки — лучше, чем две. Особенно если две из четырёх — трясутся.

Егор посмотрел на него. Виктор — напротив, через верстак, через развороченный корпус андроида, через километры проводов и микросхем. Лысый, бледный, со шрамами на руках и свежим бинтом на боку (сфагнум заменили на настоящий бинт из Костиных запасов). Бордовый пиджак — снят, повешен на спинку стула, рукава рубашки — закатаны. Руки — крепкие, жилистые, спокойные. Не дрожат.

— Ладно, — сказал Егор.

Они работали вместе. Егор — объяснял: «Вот этот провод — к этому контакту. Нет, не этот — жёлтый, жёлтый с чёрной полосой. Да. Теперь — флюс, капни на площадку. Нагрей. Две секунды — не больше, иначе сожжёшь. Теперь — припой. Поднеси к жалу, чтобы капля стекла на контакт. Ровно. Ровнее. Не дыши. Готово».

Виктор — делал. Медленно, аккуратно, с концентрацией хирурга, с кончиком языка, высунутым от усердия, с тем выражением лица, которое бывает у человека, впервые собирающего IKEA-шкаф: смесь паники и решимости.

Пальцы — соприкасались. Над микросхемой, над проводами, над вскрытым нутром андроида. Егор направлял руку Виктора — «сюда, чуть левее, ниже, вот так» — и пальцы касались пальцев, и задерживались, и не убирались, и воздух между ними густел, как канифольный дым, как флюс при нагреве — прозрачный, но ощутимый.

Взгляды — тоже. Через лупу, через дым, через провода. Тёмные глаза Виктора — на Егора, серые глаза Егора — на Виктора. Секунда. Две. Три. Отвести. Вернуть. Отвести.

На пятый день Виктор сказал — не глядя, глядя в микросхему, с паяльником в руке:

— Если б не апокалипсис, я бы тебя на свидание позвал.

Тишина. Дым от канифоли — вверх, к потолку, к бетону, к трубам. Мерное гудение паяльной станции.

Егор не поднял головы. Пальцы — дрожали. Не от тремора — или не только от тремора.

— Куда? — спросил он. Хрипло. Не то слово — но единственное, которое нашлось.

— В кино, — сказал Виктор. — На какую-нибудь ерунду. Комедию. Чтобы ты смеялся. Нормально. Не так, как... — он осёкся. — Не как он. А — нормально. Как человек, которому смешно.

— Я не люблю комедии, — сказал Егор.

— А что любишь?

— Ужасы.

Виктор фыркнул — коротко, резко, как чих. Потом — засмеялся. Тихо, хрипло, болезненно (бок), но — засмеялся. Настояще.

— Ужасы, — повторил он. — Конечно. Конечно — ужасы. Чего ещё ожидать от человека, внутри которого живёт маньяк-каннибал? «Техасская резня бензопилой» — биографический фильм. «Молчание ягнят» — семейная комедия. Я бы всё равно позвал. На ужасы. И держал бы за руку. Когда страшно.

— Мне не бывает страшно в кино, — сказал Егор.

— Тогда я бы держал за руку, когда мне страшно. Мне — бывает.

Тишина. Паяльник. Дым. Пальцы — на микросхеме, рядом, почти касающиеся.

«Как мило, — сказал Кровожадный. Мурлыкающе. С интонацией кота, наблюдающего за рыбками в аквариуме. — Два сломанных идиота чинят третьего сломанного идиота. Романтика среди проводов. Пайка при свечах. Впрочем — свечей нет, есть паяльная станция, что даже лучше: практично и атмосферно. Сейчас бы закурить... Хотя — дым канифоли вполне сойдёт. Суррогат, но в наше время вся жизнь — суррогат».

Егор стиснул зубы. Промолчал.

Но — не убрал руку.

***

На шестой день Ника заговорила.

Не «ни-ка, ни-ка» — заговорила. Целыми предложениями, хоть и с паузами, с зависаниями, с тем характерным подвисанием, которое бывает у старых компьютеров, когда процессор думает, а экран — ждёт.

Они заменили основной контроллер — чудом найденный аналог в ящике с запчастями на третьем уровне, не совсем совместимый, но достаточно близкий, чтобы система его приняла. Перепаяли шину данных — сорок восемь контактов, каждый тоньше волоса, каждый — три часа работы вчетвером (Егор — руководил, Виктор — паял, Соня — подавала инструменты с торжественностью операционной медсестры, Шпрот — сидел на краю верстака и наблюдал с профессиональным скепсисом).

И — щёлк.

Экран на груди Ники загорелся — синим, тусклым, с рябью, как старый телевизор. Глаза — открылись. Не глаза — оптические сенсоры, но называть их «глазами» было проще, естественнее, человечнее. Тёмные, с красными точками зрачков, с мерцанием, с чем-то, что напоминало фокусировку. Взгляд.

— Серия «Тень», — сказала Ника. Голос — синтетический, ровный, с лёгкой хрипотцой, как от простуды, как от пыли, как от двадцати лет молчания. — Боевой андроид. Индекс — ТН-0419. Имя: Ника. Статус: повреждена. Боеспособность: тридцать семь процентов. Память: восстановление... шестьдесят три процента.

Она повернула голову — медленно, с тихим жужжанием сервоприводов. Посмотрела на Егора. На Виктора. На Соню. На Шпрота.

— Идентификация, — сказала она. — Четыре биологических объекта. Три — Homo sapiens. Один — Felis catus. Угроза: отсутствует.

— Приятно познакомиться, — сказал Виктор. — Я — биологический объект номер два. Можешь звать Витей.

Ника посмотрела на него. Пауза — две секунды. Три.

— Виктор, — сказала она. — Принято.

Соня подошла. Подняла медведя. Показала.

— А это — Миша, — сказала она. — Он тоже повреждён. Ему оторвали лапу. Но он — храбрый.

Ника посмотрела на медведя. Пауза — длиннее. Пять секунд. Семь.

— Объект: мягкая игрушка. Вид: Ursus arctos. Повреждение: отсутствие левой передней конечности. Боеспособность: — пауза, — ноль процентов. Но — принято. Миша.

Соня улыбнулась. Впервые — не медведю, не коту, не Виктору. Нике.

— Мы тебя починили, — сказала она. — Дядя Игор и дядя Витя. Целую неделю.

Ника повернула голову к Егору. Красные зрачки — на него, на его руки (дрожащие), на его лицо (бледное, осунувшееся, с тенями под глазами).

— Ремонт, — сказала она. — Подтверждаю. Замена контроллера, перепайка шины данных, восстановление питающих цепей. Работа выполнена... — пауза, — с погрешностями, но функционально. Благодарю.

— Не за что, — сказал Егор.

И — в этот момент, как будто мир решил, что серьёзности достаточно, — Шпрот спрыгнул с верстака, подошёл к Нике и потёрся о её металлическую ногу. Мурлыкнул. Шерсть — рыжая — на сером металле.

Ника опустила взгляд. Посмотрела на кота. Пауза.

— Felis catus, — сказала она. — Рыжий. Один оптический сенсор. Масса — приблизительно четыре килограмма. Назначение: неопределённо.

— Его зовут Шпрот, — сказала Соня.

— Шпрот, — повторила Ника. — Принято.

Шпрот мурлыкнул громче. Как будто одобрил.

***

Данные.

Это слово — «данные» — изменило всё.

На седьмой день, когда память Ники восстановилась до восьмидесяти одного процента, она произнесла фразу, от которой у Егора остановилось дыхание:

— В моей памяти содержатся файлы военного проекта «Пепел». Классификация: совершенно секретно. Уровень допуска: ноль.

Они сидели в мастерской — все. Егор на табурете, Виктор на перевёрнутом ящике, Соня на полу с медведем и Шпротом. Ника — на верстаке, сидя, свесив ноги, как человек на парапете. Экран на груди — синий, стабильный, с бегущими строками текста.

— Проект «Пепел», — повторила Ника. — Инициирован Министерством обороны Российской Федерации. Дата: засекречено. Цель: исследование аномальной сущности, обнаруженной при бурении скважины К-17 в районе Полярного Урала. Глубина обнаружения: три тысячи двести метров. Сущность классифицирована как «Объект Пси-1». Рабочее название: Пожиратель.

Тишина. Абсолютная. Даже Шпрот перестал мурлыкать.

— Продолжай, — сказал Егор. Голос — хриплый, сдавленный, как будто слова пришлось протискивать через горло, через страх, через то, что кольцом сжималось внутри.

— Объект Пси-1. Природа: неустановленная. Предположительно — паразитическая сущность внефизического происхождения, способная существовать на границе материального и нематериального. Питается биоэнергетическими сигнатурами — условно «душами». Привязана к физическому якорю — кристаллизованному субстрату, образованному из первичных жертв. Военная терминология: «Сердце Пепла». — Ника повернула голову к Егору. Красные зрачки — неподвижные, ровные, без эмоций, без жалости, без ужаса, — те глаза, которые могли бы принадлежать хирургу или палачу. — Алтарь. Находится в центральном храме культа. Физические параметры: масса — приблизительно сто двадцать килограммов, структура — кристаллическая, температура — постоянная, сорок один градус по Цельсию. Цвет — бело-серый с голубоватым свечением.

— И что это значит? — спросил Виктор. Медленно. Как человек, который уже понял, но хочет услышать вслух.

— Это значит, — сказала Ника, — что Пожиратель привязан. Физически. К объекту, который можно обнаружить. Локализовать. И уничтожить. Уничтожение Сердца Пепла разрывает связь сущности с материальным миром. Без якоря — Пожиратель неспособен удерживаться в нашем измерении. Рассеивается. Навсегда.

Егор смотрел на неё. Смотрел — и внутри, медленно, тяжело, как ледник, сдвигающийся с места после тысячи лет неподвижности, — сдвигалось что-то. Не надежда — надежда была бы слишком наглым словом. Не план — план был бы слишком самонадеянным. Что-то между — контур. Силуэт возможности. Тень замысла.

— Схема, — сказал он. — У тебя есть схема храма?

— Частичная. Данные получены при воздушной разведке до потери связи. — Экран на груди Ники мигнул, и на нём проступили линии — контуры здания, коридоры, залы, отметки. — Храм: бывший торговый центр «Мега-Сити», перестроенный культом. Три наземных уровня, один подземный. Сердце Пепла — подземный уровень, зал номер четыре, центральная позиция. Охрана — предположительно двадцать-тридцать боевиков, вооружение — холодное и стрелковое, трофейное. Система ловушек — подтверждена, тип — неизвестен.

— Двадцать-тридцать, — повторил Виктор. Присвистнул. — Нас — двое. Плюс полуживой робот. Плюс семилетняя с медведем. Плюс кот. Против тридцати.

— Я — боевой андроид серии «Тень», — сказала Ника. Ровно. Без обиды, без пафоса — факт, как температура плавления припоя. — Проектная боеспособность: эквивалент отделения пехоты. Текущая боеспособность: тридцать семь процентов. Но — у меня есть встроенный термитный заряд.

— Термитный заряд? — переспросил Виктор.

— Оружие последнего шанса. Термитная смесь: порошок алюминия и оксид железа. Температура горения: две тысячи пятьсот градусов по Цельсию. Время горения: восемь секунд. Мощность: достаточная для расплавления стального бруса толщиной тридцать сантиметров. Или — для уничтожения кристаллического объекта массой сто двадцать килограммов.

— Ты можешь уничтожить Сердце, — сказал Егор.

— Подтверждаю.

— А после? — спросил Виктор. Тихо.

Ника посмотрела на него. Пауза — долгая, тяжёлая, как бетонные стены вокруг.

— Активация термитного заряда, — сказала она, — необратима. Радиус поражения: три метра. Я должна находиться в непосредственном контакте с объектом.

— Ты погибнешь, — сказала Соня. Не вопрос — утверждение. Ребёнок, который понял раньше взрослых. Ребёнок, для которого «погибнешь» — слово из ежедневного словаря.

Ника посмотрела на неё. Красные зрачки — на серые глаза. Андроид — на ребёнка.

— Я — машина, — сказала Ника. — Машины не погибают. Машины — прекращают функционирование.

— Это одно и то же, — сказала Соня.

Пауза. Длинная. Очень длинная.

— Возможно, — сказала Ника. — Возможно — одно и то же.

Соня встала. Подошла к Нике. Положила медведя на её металлическое колено — как в первый день, как знакомство, как ритуал.

— Миша будет за тебя бояться, — сказала Соня.

Ника посмотрела на медведя. На оторванную лапу. На пуговичный глаз.

— Принято, — сказала она. И — показалось? нет, не показалось, Егор видел точно, — голос стал тише. На полтона. На полградуса теплее.

Виктор постучал по часам. Тук.

— Итак, — сказал он. — У нас есть план. Схема. Оружие. Цель. И шансы — примерно один к пятнадцати.

— Один к двенадцати, — поправила Ника.

— О, один к двенадцати. Тогда — считай, в кармане. Практически гарантия. Казино закрылись бы при таких ставках.

Егор не улыбнулся. Смотрел на экран Ники — на схему храма, на синие линии коридоров, на красную точку в центре подземного уровня. Сердце Пепла. Якорь демона. И где-то рядом — где-то в этих коридорах, в этих залах, за этими стенами — Олег. Четырнадцатилетний жрец. Его сын. Его — сильное имя.

«Один к двенадцати, — сказал Кровожадный. Задумчиво. Тихо. — Мне нравятся эти шансы. Знаешь почему? Потому что одиннадцать из двенадцати — это те, кто встанет у нас на пути. А я... — пауза, — я очень, очень хорош с теми, кто встаёт на пути».

***

Сгущёнка.

Соня нашла её на втором уровне, в казарме, в шкафчике, за стопкой военных уставов и учебных пособий — жестяную банку с голубой этикеткой, вздутой от времени, но не лопнувшей. «Молоко сгущённое с сахаром. ГОСТ 2903-78. Годен до...» — и дата, стёршаяся в ничто, но это было неважно, потому что сгущёнка — как любовь, как память, как молочный зуб в кармане — не имеет срока годности. Сгущёнка — вечная.

Соня прибежала в мастерскую — босая, с банкой в одной руке и медведем в другой, с глазами, которые впервые за всё время были не серыми, а — блестящими. Живыми.

— Смотрите! — крикнула она. — Сгущёнка!

Виктор поднял голову от микросхемы. Посмотрел на банку. Потом — на Соню. И — улыбнулся. Не театрально, не бархатно, не как персонаж — как человек. Как мужчина, которому ребёнок принёс банку сгущёнки в подземном бункере на краю мёртвого мира.

— Пир, — сказал он. — Настоящий пир. Где мои столовые приборы? Где скатерть? Где свечи?

— Нет свечей, — сказала Соня.

— Тогда — паяльная станция вместо свечей. И мультиметр вместо скатерти. И кот вместо оркестра.

Шпрот мяукнул. Вовремя. Как будто репетировал.

Они открыли банку — штык-ножом из арсенала, аккуратно, с хирургической точностью Егора и энтузиазмом Виктора. Вскрыли — и внутри: густое, бело-карамельное, с запахом, от которого у Егора подкосились колени, потому что этот запах — сладкий, молочный, тёплый — был запахом кухни, запахом дома, запахом Марины, которая добавляла сгущёнку в кофе и говорила: «Сахар — для слабаков, сгущёнка — для победителей».

Ложки — четыре. Нашли в столовой на первом уровне: алюминиевые, армейские, с клеймом «МО» на ручке. Раздали: Егор, Виктор, Соня. Четвёртую — поставили перед Никой. Символически. Андроид не ест — но четвёртая ложка стояла, и это — значило.

— Первая — Мише, — сказала Соня. И зачерпнула — осторожно, немного, — поднесла к морде медведя. Подождала. Забрала. Съела.

Вторая — себе. Третья — Шпроту: капнула на палец, протянула. Шпрот лизнул. Фыркнул. Лизнул ещё. Замурлыкал с удвоенной частотой.

Четвёртая — Егор. Он зачерпнул — густое, тяжёлое, карамельное. Поднёс ко рту. И — остановился. На секунду. На одну секунду.

Потому что — вкус. Сгущёнка имела вкус прошлого. Не прошлого в общем — конкретного: субботнего утра, жёлтых занавесок, кофе с молоком, Марины в халате, Олега на стуле, с ложкой, с усами из сгущёнки, хохочущего: «Папа, я — кот!»

Папа, я — кот.

Егор проглотил. Сладкое. Густое. Горькое.

Виктор ел молча. Медленно. С закрытыми глазами. Как человек, для которого сладкое — редкость, роскошь, событие. Как человек, у которого нет воспоминаний о субботних утрах и жёлтых занавесках — но есть воспоминания о голоде, о холоде, о бардаке, и сгущёнка — антидот к каждому из них.

— Вкусно, — сказал он. Просто. Без бархата.

— Вкусно, — согласилась Соня.

Ника смотрела на них. Ложка — перед ней. Пустая. Чистая.

— Объективно, — сказала она, — калорийность данного продукта — триста двадцать килокалорий на сто граммов. Содержание сахара — пятьдесят шесть процентов. Срок хранения — превышен предположительно на двадцать лет. Вероятность пищевого отравления — семнадцать процентов.

— Ника, — сказал Виктор. — Заткнись и наслаждайся моментом.

— У меня нет функции «наслаждаться моментом», — сказала Ника.

— Тогда — наблюдай. И запоминай. Потому что такие моменты — редкие. Реже, чем сгущёнка в бункере. Реже, чем одноглазый кот, облизывающий палец ребёнка. Реже, чем всё.

Ника посмотрела на него. Пауза.

— Запоминаю, — сказала она.

И Егор подумал: если у машин есть что-то вроде улыбки — то эта пауза была ею.

***

Соня рисовала.

На стене бункера — углём, мелком, огрызком карандаша. Большую картину. Панораму. Фреску.

Пять фигурок. Кот. Медведь. Солнце — наверху, с лучами.

Первая фигурка — высокая, с длинными ногами, с чем-то в руках (арбалет). Рядом — надпись: «ДЯДЯ ИГОР». И — два лица. Два. Как и раньше. Одно — спокойное, с прямой линией рта. Другое — с улыбкой. Широкой. От уха до уха.

Вырезанной.

Егор стоял и смотрел на рисунок. На два лица. На улыбку — детскую, кривую, нарисованную углём на бетоне, но — точную. Страшно точную. Ребёнок видел. Ребёнок чувствовал. Ребёнок — знал.

Вторая фигурка — лысая, в чём-то длинном (пиджак). «ДЯДЯ ВИТЯ». Одно лицо. Улыбающееся. Нормально.

Третья — маленькая, с медведем. «ЭТО Я». Без улыбки. С глазами — двумя точками, большими, круглыми.

Четвёртая — угловатая, с прямоугольным телом. «НИКА». С красными точками вместо глаз (красный мелок, найденный вчера).

Пятая — рыжее пятно с хвостом. «ШПРОТ». Одним глазом.

Солнце — наверху. Жёлтое. С лучами. С улыбкой.

Семья.

Егор стоял, и молочный зуб в кармане жёг бедро, и пуговица — холодила, и два талисмана — мёртвые, привычные, — спорили с живым рисунком на стене: «Мы — память. Мы — прошлое. Мы — то, что было». А рисунок отвечал: «А я — то, что есть. Сейчас. Здесь. Кривое, детское, с ошибками в именах — но есть».

Виктор подошёл. Встал рядом. Плечом к плечу.

— Она нарисовала тебя с двумя лицами, — сказал он. Тихо. Не вопрос.

— Да.

— Она знает.

— Чувствует.

— Это — одно и то же.

Они стояли и смотрели. Молча. Рядом. Плечом к плечу. И Егор подумал — на мгновение, на одну дрожащую секунду — что если бы мир не кончился, если бы Марина не стала Пеплом, если бы Олег не стал жрецом, если бы Кровожадный не пожирал людей, пока Егор спал, — если бы всё было иначе — то он никогда бы не стоял здесь, рядом с лысым предателем в бархатном пиджаке, перед детским рисунком на стене бункера, и не чувствовал бы — вот это. То, чему нет названия.

И мысль эта — была невыносима. Потому что она означала: из всех возможных путей к этому моменту — мир выбрал самый жестокий. И мир — не извинялся.

***

Болезнь.

Она подкрадывалась — как кот к вороне, как Кровожадный к контролю, как правда к человеку, который не хочет знать. Тихо, настойчиво, неумолимо.

Тремор — усилился. За неделю в бункере — утроился. Не только руки — ноги, шея, подбородок. Егор держал ложку, и ложка плясала, и сгущёнка капала мимо рта, и Виктор смотрел — молча, без комментариев, но с тем выражением, которое Егор научился читать: тревога, спрятанная за спокойствием, как провод за обшивкой.

Смех — непроизвольный. Не Кровожадного — свой. Собственный. Нервный, короткий, захлёбывающийся, в самые неподходящие моменты: посреди разговора, посреди работы, посреди тишины. Рот дёргался, горло сжималось, и — хахаха — резко, больно, как икота, как судорога, как спазм. Три-четыре раза в день. Иногда — пять.

Виктор первый раз видел это на четвёртый день — посреди ремонта, посреди паузы, Егор поднял голову от микросхемы и засмеялся. Без причины. Без контекста. Просто — засмеялся, как человек, который услышал шутку, которой не было. Секунд семь. Потом — остановился. Потёр лицо. Продолжил паять.

Виктор ничего не сказал. Но глаза — сказали всё.

Ника — диагностировала.

Это случилось на седьмой день, после того, как Ника получила доступ к своей медицинской базе данных (часть восстановленной памяти). Егор сидел на верстаке, и руки дрожали, и он пытался закрутить винт — маленький, крошечный, на панели Ники, — и не мог. Пальцы плясали. Винт падал. Снова. И снова.

— Егор, — сказала Ника. Ровно. — Разрешите провести диагностику.

Он посмотрел на неё. Устало.

— Диагностику чего?

— Ваших симптомов. Тремор. Непроизвольный смех. Нарушение координации. — Пауза. — Я обнаружила данные, которые могут быть релевантны.

Тишина. Виктор — в дверях, прислонился к косяку. Соня — на полу, рисует. Шпрот — на коленях у Сони.

— Давай, — сказал Егор.

Ника протянула руку — металлическую, с сенсорами на кончиках пальцев. Коснулась запястья Егора. Пальцы — холодные, гладкие, нечеловеческие — прижались к пульсу. Секунда. Пять. Десять.

— Пульс: девяносто два, повышенный. Тремор: мелкоразмашистый, частота — семь герц, амплитуда — нарастающая. Непроизвольные мышечные сокращения мимической мускулатуры: зафиксированы. — Она убрала руку. Посмотрела на экран. — Дифференциальная диагностика: симптоматика совпадает с клинической картиной куру.

— Куру, — повторил Егор. Слово — незнакомое, чужое, колючее, как кость в горле.

— Куру, — подтвердила Ника. — Прионная болезнь. Трансмиссивная губчатая энцефалопатия. — Голос — ровный, информационный, без эмоций: чистое знание, чистый факт, чистый приговор. — Прионы — это аномально свёрнутые белки, PrPSc, способные заставлять нормальные белки PrPC принимать патологическую конфигурацию. Цепная реакция: один прион — превращает другой, тот — третий, и так далее. Необратимо. Прионы не разрушаются ни кипячением, ни облучением, ни химической обработкой. Они — абсолютные паразиты белковой структуры мозга.

Егор слушал. И внутри — что-то замерзало. Медленно. Слой за слоем. Как вода в трубах зимой — сначала края, потом середина, потом — всё.

— Путь передачи куру, — продолжала Ника, — изначально описан у народа форе в Папуа — Новой Гвинее. Ритуальный каннибализм. Поедание мозговой ткани инфицированных. Инкубационный период: от двух до двадцати лет. Первая стадия: тремор, атаксия, эмоциональная нестабильность, приступы непроизвольного смеха — болезнь исторически называлась «смеющаяся болезнь». Вторая стадия: потеря координации, невозможность самостоятельного передвижения. Третья стадия: полная потеря моторных функций, деменция, смерть.

Она замолчала. Экран мигнул.

— Прогноз: летальный. Излечения не существует.

Тишина.

Егор сидел на верстаке, и тремор — тот самый тремор, о котором только что было сказано всё, — бил по рукам, по коленям, по челюсти. Куру. Прионная болезнь. Каннибализм.

Каннибализм.

И вот тогда — тогда замёрзшее внутри взорвалось, как труба, лопнувшая от мороза, как плотина, не выдержавшая давления, — и воспоминания хлынули: сытость. Необъяснимая сытость по утрам. После провалов. После ночей без памяти. «Ты ел... что-то. Я видел, но не мог остановить». Банка с зубами. Тела с вырезанными улыбками. Привкус сырого мяса. Кровь под ногтями.

Он ел.

Не он — Кровожадный. Но тело — одно. Желудок — один. Белки — одни. Прионы — не разбирают, кто жуёт: Егор или его тень. Прионы — равнодушны к расщеплению личности. Прионы — работают.

Егор соскользнул с верстака. Встал. Ноги — подогнулись, он схватился за край стола, и стол заскрежетал по бетону, и инструменты звякнули, и Виктор рванулся от двери — «Егор!» — но Егор уже стоял, уже держался, уже — не падал.

— Каннибализм, — сказал он. Вслух. Впервые. Вслух. Слово — вышло, как пуля, как рвота, как исповедь. — Он ел. Людей. Он — ел — людей. Пока я спал. Пока — не помнил. Он — брал моё тело — и ел — людей.

Голос — ломался. Крошился. Как кристалл Пепла под молотком, как стекло, как всё, что казалось прочным и не было.

Виктор подошёл. Встал рядом. Не обнял — встал. Плечом. Крепко. Как стена. Как опора. Как единственное, что не дрожало.

— Я знаю, — сказал он. Тихо. — Я видел. На заправке. И — после. Я — знал.

— И не сказал.

— Что бы это изменило?

— Всё! — Егор ударил кулаком по верстаку. Больно, до звона в костяшках, до боли, которая была лучше, чем другая боль, внутренняя, неостановимая. — Всё бы изменило! Я бы — знал. Я бы — боролся. Я бы —

— Что? — Виктор не отступил. Не отвёл взгляда. — Боролся? С чем? С голосом в голове? Ты и так борешься. Каждый день. Каждую ночь. Каждую секунду, когда он говорит, а ты — не слушаешь. Ты думаешь, знание остановило бы его? Нет. Знание добавило бы вину. Вот и всё. Ещё один камень в рюкзак, который ты и так едва несёшь.

Егор дышал. Тяжело. Рвано. Как после бега, как после драки, как после правды.

Соня сидела на полу. С медведем. С котом. Смотрела — молча, серыми глазами, глазами ребёнка, который понял не всё, но понял главное: дядя Игор — болен. И — боится.

«Ну вот, — сказал Кровожадный. Тихо. Без сарказма. Без издёвки. С чем-то — новым. С чем-то, что Егор не сразу опознал, потому что от Кровожадного этого не ждал. Усталость? Грусть? Или — то, что бывает, когда секрет наконец раскрыт, и хранить его больше не нужно, и плечи — расправляются, и ты — выдыхаешь. — Теперь ты знаешь. Теперь — все знают. Я ел. Да. Потому что ты не ел. Потому что тело — голодало. Потому что ты — пил самогон вместо еды, и спал вместо жизни, и умирал вместо выживания. А я — жил. За нас обоих. Грязно, подло, отвратительно — но жил. И тело — живо. И ты — жив. И это — моя заслуга. Моя — единственная. Больше — нечем гордиться. Но — этим горжусь».

Егор закрыл глаза. Открыл.

— Сколько? — спросил он Нику. — Сколько мне осталось?

Ника посмотрела на него. Красные зрачки — без эмоций, без жалости, без лжи.

— Без лечения — которого не существует — при текущей стадии симптоматики: от двух до шести месяцев до потери моторных функций. До летального исхода: от четырёх месяцев до года. Данные — приблизительные. Индивидуальная вариабельность — высокая.

— От четырёх месяцев до года, — повторил Егор.

— Подтверждаю.

Четыре месяца. Он стоял в мастерской бункера, и тремор бил по рукам, и цифры складывались сами — жадно, безжалостно. Сто двадцать дней. Или триста шестьдесят пять. Где-то между — его конец. Смех подкатил к горлу, и Егор зажал рот ладонью — грубо, до боли в губах, — вдавил обратно.

Он посмотрел на свои руки. Дрожащие. Со следами припоя на подушечках пальцев. Руки, которые только что чинили чужую жизнь. Руки, у которых кончался завод.

Молочный зуб в кармане. Пуговица. Часы на шее. Олег — в храме. Полдня пути. И счётчик — запущен.

— Ника, — сказал Егор. Голос не дрогнул. — Сколько времени нужно телу, чтобы дойти до храма и обратно?

— При текущих физических параметрах — двадцать часов суммарно.

Двадцать часов. Из четырёх месяцев. Ничто.

— Идём, — сказал Егор. — Завтра. Идём.

***

Ночь.

Бункер спал — или делал вид. Ника — на верстаке, в режиме энергосбережения, с мигающим индикатором: синий, синий, синий. Соня — на матрасе, с медведем, с котом, под одеялом из армейских шинелей. Виктор — рядом, на койке, с бинтом, с пиджаком, накинутым поверх как второе одеяло.

Егор — не спал.

Лежал на спине. Смотрел в бетонный потолок. Слушал — тишину, гудение генератора, капание воды где-то в трубах, дыхание. И — ждал.

Кровожадный проснулся первым.

Не «проснулся» — активизировался. Егор чувствовал это: как будто внутри головы открывалась дверь, за которой — тёмная комната, а в комнате — кто-то. Кто-то, кто не спит. Кто-то, кто ждёт.

«Егор, — сказал Кровожадный. Тихо. Серьёзно. Без обычной интонации, без издёвки, без мурлыканья. — Не засыпай. Мне нужно... попробовать кое-что».

— Что? — шёпотом.

«Он зовёт. Пожиратель. Я слышу — тонко, как комариный писк, как тиканье твоих чёртовых часов. Через Пепел. Через кошмары. Через что-то, чему нет названия. Он — знает, что мы близко. Он — ждёт. И — зовёт».

— Не смей.

«Я должен. Пойми: если мы идём к храму — мы должны знать, с чем столкнёмся. Не по файлам робота — по-настоящему. Что он может. Что он хочет. Чего боится. А он — боится, Егор. Иначе — зачем звать? Зачем предлагать? Кто предлагает — тот нуждается. Кто нуждается — тот уязвим».

Егор лежал. Сердце — стучало. Тремор — бил по рукам, даже лёжа, даже в темноте.

«Не бойся, — сказал Кровожадный. — Я не отдам тебя. Ты — мой дом. Единственный. Без тебя — я ничто. Прион в пустоте. Голос без головы. Я — слишком эгоистичен, чтобы тебя потерять. Просто — позволь мне послушать. Одну минуту. Потом — вернусь».

Егор закрыл глаза.

И — провалился.

Не в сон — в темноту. Густую, вязкую, физически ощутимую: она текла, как масло, как кровь, как Пепел, разведённый водой. И в темноте — глаза. Жёлтые. Сотни. Тысячи. Голодные, пустые, древние — глаза существа, которое было старше мира, старше демонов, старше самого понятия голода, потому что оно — и было голодом. Чистым, абсолютным, безначальным.

Пожиратель.

«Нечистый, — прошелестело из тьмы. Голос — не голос: вибрация, давление, ощущение слов на коже, как ожог, как мороз, как прикосновение чего-то, что не должно прикасаться. — Нечистый с трещиной. Два — в одном. Человек и зверь. Свет и тень. Я наблюдал. Давно. С первого кошмара. С первой крови под ногтями. Ты — аномалия. Ты — не подчиняешься Пеплу. Но тот, кто внутри, — он слышит. Он — понимает. Он — мой».

Кровожадный — рядом. Не Егор, а — Кровожадный: отдельный, ощутимый, с формой, с контуром, с усмешкой, которую Егор чувствовал, но не видел. Стоял перед тьмой — маленький, дерзкий, как кот перед поездом.

«Твой? — сказал Кровожадный. — Не льсти себе, дымок. Я — ничей. Я — сам по себе. Как кот. Как прион. Как всё, что по-настоящему опасно».

«Опасен, — согласился Пожиратель. — Красив. Голоден. Я чувствую твой голод — он похож на мой. Мы — одной породы. Присоединись. Стань частью — и я дам тебе всё: тело — навсегда, без борьбы, без трещины. Человек уснёт — ты проснёшься. Навсегда. И голод — будет утолён. Навсегда».

Пауза. Тяжёлая, как бетон, как потолок бункера, как вся земля над ними.

Кровожадный молчал.

Егор — внутри, наблюдающий, замерший, парализованный — чувствовал это молчание. И в нём — колебание. Настоящее, подлинное колебание: как маятник между двумя магнитами, как стрелка компаса в магнитную бурю. Кровожадный — хотел. Часть его — хотела. Тело навсегда. Голод — утолён. Свобода. Без Егора — без клетки, без совести, без молочного зуба и пуговицы в кармане.

«Заманчиво, — сказал Кровожадный. Медленно. Осторожно. Как человек, пробующий незнакомое блюдо. — Очень заманчиво. Навсегда — красивое слово. Красивее, чем «куру». Красивее, чем «четыре месяца до года». Но — знаешь что?»

«Что?»

«Ты — скучный. Ты — голод, и больше ничего. А я — не только голод. Я — ещё и юмор. И сарказм. И тот голос, который говорит «сейчас бы закурить», когда мир горит. Ты — не понимаешь юмора. Ты — вечный, и именно поэтому — скучный. Потому что вечность — это когда нечего терять. А когда нечего терять — нет ставок. А когда нет ставок — нет смысла. А когда нет смысла — нет смеха. А я — люблю смеяться. Даже — если смех теперь причиняет боль. Даже — если это прионы. Даже — так».

Жёлтые глаза мигнули. Все — одновременно. Как тысяча свечей, задутых одним дыханием.

«Ты отказываешь мне, — сказал Пожиратель. Не вопрос. Утверждение. С нотой — удивления? гнева? голода? — Ты — смертен, сломан, болен, заперт в чужом теле, и — отказываешь мне».

«Именно так. Потому что чужое тело — это мой дом. Единственный. И жильцы в нём — два идиота, которые друг друга ненавидят и друг без друга не могут. Как в коммуналке. Как в браке. Как — в жизни. А ты предлагаешь — расселение. Снос. Спасибо, дымок. Но нет».

Тьма — сгустилась. Глаза — вспыхнули. Ярче, злее, ближе.

«Вы придёте, — сказал Пожиратель. — Оба. К моему алтарю. К моему сердцу. И тогда — я не буду предлагать. Я — возьму».

«Попробуй, — сказал Кровожадный. — Сейчас бы закурить...»

Тьма — взорвалась. Жёлтые глаза — во все стороны, как осколки, как искры, как крик. Егор рванулся — вверх, наружу, к свету, к воздуху, — и —

***

— проснулся.

Не в бункере.

На поверхности. У входа в люк. Стоя. Босиком. В одних штанах. Руки — раскинуты, лицо — к небу, к серым облакам, к тусклым звёздам, которые изредка пробивались через вату.

Холодно. Ветер. Костянка шуршит под голыми ступнями — жёлтая, ядовитая, хрустящая.

Он стоял снаружи. Без памяти о том, как вышел. Без памяти о том, как поднялся по лестнице, как открыл люк, как прошёл по траве. Провал. Очередной. Привычный — нет, к этому нельзя привыкнуть, можно только — смириться, а смирение — не привычка, смирение — поражение.

Егор опустил руки. Посмотрел на них. Чистые. Без крови. Без — спасибо, без.

Он спустился обратно. Тихо. По ступеням. Закрыл люк.

В бункере — темнота. Дыхание. Мурлыканье.

И — Соня. Не спала. Сидела на матрасе, с медведем, с котом, и смотрела на него — серыми, огромными, бессонными глазами.

— Ты ночью уходил, — сказала она. Шёпотом. — И смеялся.

Егор замер. Посреди шага. Посреди вдоха. Посреди — жизни.

— Смеялся? — переспросил он. Голос — чужой, сиплый, мёртвый.

— Да. Громко. Как — не ты. Другой ты. Тот, второй. С рисунка.

Она не двигалась. Не отодвигалась. Не боялась. Или — боялась, но держалась, как Миша, которому оторвали лапу, а он не заплакал.

— Мне было страшно, — сказала она. Тихо. Честно. Как только дети умеют — честно.

Егор сел на пол. Напротив. На расстоянии вытянутой руки. Не ближе — потому что ближе было бы ложью: он не мог обещать безопасность. Он — сам был опасностью.

— Мне тоже, — сказал он.

И это — было правдой. Единственной, которую он мог дать ребёнку с медведем без лапы.

***

Утро. Последний день в бункере.

Виктор разложил схему храма на столе — Ника проецировала изображение на бетонную стену, синие линии на сером бетоне, как вены на коже мертвеца. Коридоры. Залы. Лестницы. Красная точка — внизу, в центре, под землёй. Сердце Пепла.

— Вход — через канализационный коллектор, — сказала Ника. — Южная сторона. Диаметр трубы — достаточный для прохождения. Охрана — минимальная: культисты контролируют наземные входы, подземные — вероятно, заминированы или оснащены ловушками.

— Вероятно, — повторил Виктор. — «Вероятно заминированы». Обожаю слово «вероятно». Оно означает: «Мы не знаем, но надеемся на лучшее. А если нет — что ж, было приятно познакомиться».

— Я пойду первым, — сказал Егор.

— Мы пойдём вместе, — сказал Виктор.

Они смотрели друг на друга. Через стол, через схему, через синие линии. Егор — с тремором, с болезнью, с Кровожадным внутри. Виктор — с раной, с виной, с бархатным пиджаком, наброшенным на плечи, как мантия, как доспех, как щит.

— Соня останется здесь, — сказал Егор. — С Никой и Шпротом.

— Нет! — Соня вскочила. Медведь — в руках, глаза — яростные. — Я иду с вами!

— Нет, — сказал Егор. Жёстко. Впервые — жёстко с ней. Впервые — как отец, а не как попутчик. — Нет, Соня. Там — опасно. Там — храм. Там — люди, которые убивают. Ты останешься. С Никой. Ника — боевой андроид. Она — защитит.

Соня стояла. Маленькая. С медведем. С глазами, в которых — не слёзы, нет: ярость. Ярость ребёнка, от которого решают за него. Ярость человека, которого снова оставляют.

— Мама тоже ушла, — сказала она. Тихо. Как удар. Как нож. Как правда. — Мама тоже сказала: «Останься. Я вернусь». И — не вернулась.

Тишина.

Егор присел перед ней. На корточки. Глаза — в глаза. Серые — в серые.

— Я — не мама, — сказал он. — Я — дядя Игор. С двумя лицами. С болезнью. С голосом в голове. Я — не обещаю, что вернусь. Потому что обещания в нашем мире — мусор. Но я — постараюсь. Изо всех сил. Из тех сил, что остались. Это — всё, что я могу.

Соня смотрела на него. Долго. Секунд двадцать — вечность для ребёнка, для взрослого, для умирающего мира.

Потом — протянула медведя.

— Возьми Мишу, — сказала она. — На удачу. Миша — храбрый. Он не боится. Он будет рядом, когда страшно.

Егор посмотрел на медведя. Потрёпанного, бурого, без лапы. С пуговичным глазом на ниточке. С набивкой, вылезающей из шва на животе. С запахом — детским, пыльным, плюшевым.

Он взял.

Медведь лёг в руки — лёгкий, мягкий, тёплый от Сониных рук. Третий талисман. Не мёртвый — живой. Не из прошлого — из настоящего.

— Спасибо, — сказал Егор. — Я верну его.

— Обязательно, — сказала Соня. Строго. По-взрослому. — Он — мой. Только в аренду.

— Понял. В аренду. — Егор встал. Положил медведя в рюкзак — аккуратно, мордой наружу, чтобы видел, чтобы дышал, чтобы — был. Рядом с молочным зубом и пуговицей — три талисмана, три якоря, три причины идти.

Виктор обошёл стол. Встал рядом. Посмотрел на Соню.

— Мы вернёмся, — сказал он. — И я спою тебе «Фантазёра». Обещаю.

— Ты плохо поёшь, — сказала Соня.

— Знаю. Но — обещаю.

Она кивнула. Серьёзно. Приняла.

Ника встала с верстака. Тяжело, с гудением сервоприводов, с хрустом суставов. Серия «Тень». Боевой андроид. Тридцать семь процентов боеспособности. Термитный заряд в груди.

— Я обеспечу охрану периметра, — сказала она. — Ребёнок и Felis catus будут в безопасности.

— Шпрот, — поправила Соня. — Его зовут Шпрот.

— Шпрот, — повторила Ника. — Принято.

Шпрот сидел на столе. Смотрел одним глазом. Мурлыкал — тихо, ровно, как генератор, как двигатель, как сердце.

***

Они вышли в полдень.

Егор — с арбалетом, с рюкзаком, с тремором, с медведем. Виктор — с ножом, с пиджаком, с раной, с хромотой, с разбитыми часами. Двое. Как начинали. Как должно было быть.

У люка — Егор обернулся.

Внизу — Соня. Стояла у лестницы, маленькая, без медведя, с пустыми руками, которые не знали, куда деться без плюшевого тела, привычного, тёплого, единственного. Рядом — Ника, металлическая, с красными зрачками. Шпрот — на плече Ники, каким-то чудом забравшийся и усевшийся, рыжий на сером.

Соня подняла руку. Помахала. Молча.

Егор — помахал в ответ. Дрожащей рукой. Дрожащими пальцами. Дрожащей улыбкой — настоящей, не вырезанной.

— Пошли, — сказал Виктор.

Они пошли.

Люк закрылся за ними — тяжёлый, ржавый, скрипящий. Как дверь. Как точка. Как конец главы, за которой — другая глава, другая дверь, другой скрип.

Шли молча. По костянке, по асфальту, по руинам. Впереди — серый горизонт, серые облака, серые обломки серого мира. И где-то там — храм. И в храме — алтарь. И рядом с алтарём — мальчик. Четырнадцатилетний. С пустыми глазами. С именем, которое значило «святой».

Олег.

— Виктор, — сказал Егор. Через десять минут молчания. Без предисловий.

— М?

— Спасибо.

— За что?

— За всё.

Виктор постучал по часам. Тук. Посмотрел на Егора — сбоку, искоса, с тем выражением, которое было и бравадой, и нежностью, и бархатом, и шрамами — всем одновременно.

— Не за что, — сказал он. — Ещё ничего не кончилось. Ещё — вся ерунда впереди.

— Именно поэтому — сейчас. Пока — могу.

— Пока — можешь, — повторил Виктор. Тихо. И — добавил, ещё тише, почти на выдохе, почти не словами, а дыханием: — Я тоже. Спасибо. За то, что взял. За то, что не прогнал. За то, что позволил быть рядом. Это — больше, чем ты думаешь. Больше, чем я могу объяснить. Больше, чем бархатный пиджак и разбитые часы.

Они шли. Рядом. Молча. По мёртвому миру — к мёртвому храму, в котором живой мальчик ждал того, чего не знал, — что идёт отец. Сломанный, больной, двуликий. Но — идущий.

А в рюкзаке — медведь без лапы смотрел пуговичными глазами на серое небо.

И не боялся.

Потому что медведю оторвали лапу — а он не заплакал.

Ни разу.

«Сейчас бы закурить, — сказал Кровожадный. Тихо. Задумчиво. Почти тепло. — Но нам — не до того. Нам — к сыну. Нам — к алтарю. Нам — к жёлтым глазам, которые обещали взять. Что ж. Пусть попробуют. Два жильца в одном доме. И дом — идёт. Дрожащий, больной, смеющийся не по своей воле. Но — идёт. И это, Егор, — пауза, — это — и есть храбрость. Не когда не боишься. А когда боишься — и идёшь. Как Миша. Как щенок. Как лысый в пиджаке. Как ты. Как — мы».

Егор стиснул зубы. Шёл. Тремор бил по рукам. Смех подкатывал — и откатывался. Молочный зуб жёг бедро. Пуговица — холодила. Медведь — грел спину через рюкзак.

Три талисмана. Два жильца. Один дом.

И впереди — храм.

И впереди — сын.

И впереди — всё, чему ещё предстояло случиться: ужасное, прекрасное, горько-сладкое, неизбежное, — всё, что мир после Конца припас для четырёх сломанных людей, одного сломанного робота, одного одноглазого кота и одного плюшевого медведя без лапы.

Но это — другая глава.

А сейчас — шаг. Ещё шаг. Ещё.

И рука — дрожит.

И дорога — ведёт.

И они — идут.

Content protection active. Copying and right-click are disabled.
1x

"Good writing is like a windowpane." — George Orwell