Аккуратные руки
Птицу набивать — дело тихое. Тише не бывает.
Люди, когда узнают, чем я живу, делают такое лицо. Ну, вы поняли. Будто протянули руку, а она холодная. А ведь ремесло мирное. Сидишь под лампой, за окном лес поднялся черной стеной до самого неба, и ты возвращаешь мертвой сойке ту посадку, в которой она летала при жизни. Разворот крыла. Наклон головы. Глаз — стеклянный, из коробочки с ватой; поставишь верно — и птица глядит на тебя живее иной живой.
Зовут меня Игнат. Кустово, Вологодчина: от Тотьмы на восток по грунтовке, пока не кончится асфальт, а после — еще столько же. Сухона тут закладывает петлю, к октябрю от воды несет холодом и тиной, а туман приходит в огород как приблудный пес — молча, и ложится у крыльца. Дом достался от матери. Ее комнатка стоит нетронутой: покрывало с бахромой, флакон «Красной Москвы» на комоде, тапки носами к двери. Я туда не хожу. Пыль, правда, стираю. Пыли она бы не простила.
Чай пью с чабрецом. Не ради вкуса — чабрец глушит формалин в ноздрях. Двадцать лет глушу, а все лезет.
Радио на кухне берет одну волну. Вечерами оттуда сыплется старое, шипящее, будто из-под воды. В тот раз пел Бутусов:
«Где твои крылья, которые нравились мне?»
Я и подпел, не заметив. На столе как раз лежала распластанная скопа — крылья в размах с мою руку. Где твои крылья. Вот уж действительно.
Стучат ко мне редко. А тут — стук. Три раза, костяшкой, с ровной паузой между.
Ефим.
Сосед с дальнего кордона, старик, борода как войлок, полушубок пахнет псиной и еще чем-то, сладковатым, чего я тогда не разобрал. Он таскал мне шкуры «на выделку» — лосиные, кабаньи, однажды рысь. Платил не деньгами. Медом, салом, банкой морошки. Мне и ладно, деньги в Кустове все равно тратить негде.
В тот вечер он принес сверток в мешковине.
— Погляди, — говорит. — Тонкая. Ты такой не пробовал.
Я развернул. И — стоп.
Кожа. Выделанная уже, чужими руками, грубо. Слишком гладкая для зверя. Слишком светлая. А с краю, у самого шва, — родинка. Маленькая, коричневая, с ободком. Родинки у зверей не такие. Родинки у зверей вообще не такие.
Я держал ее и молчал. Ефим смотрел на меня выцветшими глазами и улыбался — доброй, дедовской улыбкой, от которой у меня под ребрами что-то дернулось, как рыба на крючке.
— Хорошая ведь? — повторил он. — У меня дома еще. Приходи, покажу. Абажур сделал. Кресло вот обтянул. Матушке нравится.
Матушка Ефима померла. Лет пятнадцать как. Я это знал точно — сам чучело ее любимого кота набивал, на девять дней приносил.
— Нравится, говоришь, — выдавил я.
— Сидит, довольная. — Он покивал. — Ты приходи. Тебе понравится, ты в этом деле понимающий. Руки у тебя, Игнат, золотые. Аккуратные. Мне бы такие.
Он глядел на мои руки. Долго. Как я гляжу на хорошую шкуру перед тем, как взяться.
Ушел. А я остался — с этим лоскутом на столе, рядом со скопой. И с песней, что все крутилась в голове.
Ночью не спалось. Лежал, слушал, как дом кряхтит. И вдруг понял, чего не сходилось. Кладбище наше, за околицей. Летом хоронили Настю-почтальонку, молодую, разбилась на трассе. А через неделю на ее могиле земля осела странно — будто копали и обратно клали, да неаккуратно. Я тогда решил: собаки. У нас собаки роют.
Собаки.
Я оделся еще затемно. Не знаю зачем — ноги сами понесли на кордон. Может, хотел убедиться, что старик выжил из ума и болтает. Может, хотел не убеждаться.
Дошел к серому рассвету. Изба Ефима вросла в мох по окна. Дверь приоткрыта. Из щели тянуло тем самым — сладковатым.
Я толкнул.
В горнице у окна сидела в кресле женщина. В платье, в платке. Руки на коленях. Я сказал: «Здрасьте» — и осекся, потому что понял, что кресло обтянуто той самой светлой кожей, а женщина в нем не дышит и дышать не может уже пятнадцать лет.
Абажур над столом просвечивал розовым.
А на веревке, у печи, растянутое для просушки, висело что-то, чего я описывать не стану. Скажу только, что таксидермист узнает свежую работу. Двух-трех дней. Не старше.
За спиной скрипнула половица.
— Пришел все-таки, — ласково сказал Ефим. — Я знал. Ты понимающий.
Я не обернулся. Смотрел на мертвую матушку в кресле, а в голове, назло всему, тихо пел Бутусов — про крылья, которых больше нет.
Дверь была за спиной Ефима.
А он стоял между мной и дверью и разминал пальцы. Аккуратно. Как перед тонкой работой.
Paste this code into your website HTML to embed this content.