Безмен, или Как Колька Пряхин всю деревню перевесил
Кольку Пряхина в Талице за жадного не держали. И, может, зря.
Правдолюбец он был. А правдолюбец, братцы мои, порода поопаснее жадного. Жадный себе гребет молча, в уголке, никого не трогает. А правдолюбцу мало нахапать — ему надо, чтоб при народе, при свидетелях, чтоб все видали, какой он честный и какие кругом жулики.
Безмен ему достался по случаю.
Ездил Колька в район за рубероидом. Рубероида, понятно, не было — его в Талицу отродясь не завозили, он там жил больше в разговорах, чем на складе. Зато на прилавке лежал безмен. Железный, с крючком, стрелка под стеклышком, и слова хорошие выбиты: «Проверено. ОТК». Рубль сорок. Колька рубероид упустил, а справедливость — купил. И с того крючка все и повисло.
Первым делом он пошел в сельмаг.
Сельмагом заведовала Зоя. Женщина спокойная, широкая, с той усталой добротой, какая бывает у людей, что двадцать лет отвешивают другим то, чего им самим недодали. Колька взял у ней кило сахару. Вышел на крыльцо. Зацепил кулек на крючок, поднял на вытянутой руке и стал на стрелку глядеть — пристально, будто на ней сейчас должна была проступить вся Зоина совесть.
— Девятьсот, — сказал он. В воздух. Но громко, чтоб очередь слыхала. — Зоя! Выдь-ка. Тут наука.
Вышла Зоя. Поглядела на него, на безмен, на стрелку.
— Коль, ты чего?
— А того. Кило беру — девятьсот получаю. Сто грамм где? Сто грамм, Зоя, за месяц — это, если по-научному, три кила. А за год? А на всю деревню? Да ты на эти граммы, поди, уж машину купила!
Очередь притихла. Машины у Зои не было, был велосипед покойного мужа, но арифметика — она такая: сказал человек цифру уверенно, и цифра пошла гулять сама по себе.
— Весы у меня государственные, — тихо сказала Зоя. — С пломбой.
— Вот и поглядим на твою пломбу, — сказал Колька и ушел. Красиво ушел, спиной вперед почти, как уходят те, за кем правда.
И пошло.
Теперь Колька без безмена и до ветру не выходил. Купит бабка Настасья пряников — Колька тут как тут, на крыльце: «Дай перевешу». Возьмет Гринев махорки — «Дай перевешу». Молоко у молоканки — и то умудрился на крючок повесить, в бидоне, и объявил, что недолив. Молоканка чуть его тем бидоном и не окрестила.
Деревня разделилась. Одни говорили — молодец Колька, глаз народу открыл, обвешивают нас, как липку. Другие — да брось ты, Зоя сроду мухи не обидит. А третьи, самые умные, ничего не говорили, а только ходили теперь к Кольке свои покупки перевешивать. Изба его сделалась вроде контрольной палаты. Стоит очередь. С кульками. Тишина, только стрелка дрожит да Колька вздыхает над ней, как доктор над больным.
— Недовес, — скажет. — И тут недовес. Ох, Зоя, Зоя.
Докатилось до правления.
Председатель Лукьяныч человек был не злой, но порядок любил. Вызвал комиссию из района. Приехал ревизор — молодой, в очках, с портфелем, а в портфеле, главное, гиря. Настоящая, эталонная, с ушком, килограмм ровно, и на боку клеймо.
Собрался, считай, весь сельмаг. И Колька — в первом ряду, с безменом своим, как со знаменем.
Сперва проверили Зоины весы. Повесил ревизор гирю, чашки покачались, устоялись — ровно кило. В аккурат. Проверил и другой раз, и с гирьками помельче — все честь по чести. Пломба цела, механизм чист.
— Весы исправны, — говорит ревизор. — Претензий нет.
Зоя выдохнула. А Колька — Колька и бровью не повел.
— Это, — говорит, — механизм ты проверил. А совесть? Совесть, гражданин ревизор, пломбой не запечатаешь. Ты мой безмен возьми. Народный. Он тебе всю правду покажет.
— Давай и безмен, — согласился ревизор. Взял, повесил на Колькин крючок ту же самую гирю. Килограммовую. Клейменую.
Вся деревня подалась вперед.
Стрелка вздрогнула, побежала — и стала.
На восьмистах.
Тишина сделалась такая, что слыхать было, как за окном курица квохчет.
— Восемьсот, — сказал ревизор и очки поправил. — Твой безмен, отец, врет. На двести грамм в меньшую сторону. С самого, видать, завода бракованный.
До Кольки доходило медленно. Как вода в сухую землю.
— Это что ж, — говорит, — выходит...
— Выходит, — сказала Зоя, и голос у ней был не злой, а какой-то жалостливый, — что я тебе, Коля, четыре месяца кило клала, а твоя железка тебе восемьсот показывала. И ты меня же и обвешивала выходит. И всю деревню.
И тут деревня грохнула.
Захохотал Гринев, за ним бабка Настасья, за ней молоканка — эта пуще всех, аж за косяк держалась. Смеялись долго, со слезой, как смеются не над врагом, а над своим же дурнем, которого, если разобраться, и жалко.
А Колька стоял. Держал свой безмен за крючок, и стрелка на нем мелко дрожала — не то от воздуха, не то от Колькиной руки.
И вот тут бы ему, братцы, повиниться. Сказать: простите, люди, дурак был. И жили бы дальше.
Но нет. Не та порода.
Поглядел он на ревизора. Потом на гирю в его руке. Долго глядел. И сказал — тихо, но твердо, с той последней, отчаянной верой, на какой только и держится в человеке чудик:
— А гирю вашу кто вешал?
Ревизор аж рот открыл.
— Гирю? Гиря эталонная. Ее на заводе точат, по всей стране одна мера.
— Во-от, — сказал Колька и палец поднял. — По всей стране одна. С одного завода. С того же, поди, что и мой безмен. Так, может, братцы, это не я один. Может, это мы все двести грамм недовешиваем, а знать не знаем. А?
И, знаете, никто не засмеялся.
Потому что каждый, дурак не дурак, а на секундочку да прикинул: а ну как и правда.
Paste this code into your website HTML to embed this content.