Двести граммов полыни
Алия варит зелья в подвале старого дома на улице Каюма Насыри, в самом сердце Старо-Татарской слободы Казани. Не зелья — отвары, настойки, сборы; но соседки все равно зовут зельями, и Алия перестала спорить лет пять назад.
Подвал — это громко сказано. Полуподвал. Низкий потолок со сводами, побеленный известью; пол — каменный, всегда холодный, даже в августе. На полках — банки с сушеными травами, подписанные бабушкиным почерком: «душица», «тысичелистник» — с ошибками, потому что бабушка Зайтуна окончила четыре класса и считала, что этого более чем достаточно.
Октябрь. Казань золотая и холодная.
Ветер с Волги — такой, что зубы ломит. Кремль белеет на холме, Кул-Шариф блестит, туристы фотографируют улицу Баумана и уезжают, не зная, что настоящая Казань — здесь, в слободе, где дома деревянные с каменными подклетами, где мечеть Марджани стоит с восемнадцатого века и видела столько, что если бы камни умели говорить — молчали бы из приличия.
Алия закрывает лавку в семь. Обычно.
В тот вечер — стук в дверь в восемь. Нет, в 20:14, она смотрит на часы — привычка, бабушкина: «Запоминай, когда приходят. По времени поймешь, зачем».
Мужчина. Лет тридцать пять. Может, сорок — из тех лиц, где возраст прячется за скулами и выдержкой. Темные волосы, коротко стриженные, серые глаза; одет неброско — черная куртка, темные джинсы, ботинки, которые Алия оценивает машинально и понимает: дорогие. Очень. Человек, который не хочет, чтобы его запомнили, но не умеет покупать дешевую обувь.
— Мне нужна полынь, — говорит он. — Двести граммов.
Двести граммов полыни. Это много. Это очень много. Чай из полыни — чайная ложка на стакан, и то горько до слез. Двести граммов — это не лечение. Это...
— Зачем? — спрашивает Алия.
Он молчит.
— Я не продаю без объяснения.
Опять молчит. Потом:
— Крысы.
Врет. Это видно; он и не старается особо. Полынь от крыс — средство так себе, и любой, кто хоть раз гуглил, это знает. А этот — не дурак, нет. Этот — умный. Опасно умный.
Алия думает.
Зайтуна (бабушка, светлая ей память, умерла в девяносто два, не выпуская из рук пучок чабреца) говорила: «Полынь — трава пограничная. Лечит и калечит. Давай только тем, кого видишь насквозь». Алия видит насквозь. Этот человек — не крысолов.
— Полынь в таком количестве — яд, — говорит она прямо. — Для человека среднего веса двести граммов концентрированного отвара — судороги, печеночная недостаточность, смерть. Медленная.
Он не вздрагивает. Не отводит глаз.
— Вы хорошо разбираетесь.
— Я целительница. Это буквально моя работа — разбираться.
Тишина.
За стеной слышно, как кто-то готовит ужин — пахнет жареным луком и тестом. Эчпочмаки. У соседки Гульнары всегда по средам эчпочмаки. Нормальный вечер. Нормальный мир. А тут — мужчина с серыми глазами просит двести граммов яда и называет это «крысами».
— Я дам вам полынь, — говорит Алия. Сама удивляется. — Но не двести. Пятьдесят.
Она отвешивает пятьдесят граммов на старых бабушкиных весах — латунных, с облезлыми чашками. Пакует в крафтовый пакет. Он кладет деньги на прилавок — купюрой, без сдачи, и сдачи там рублей на восемьсот, но Алия не успевает сказать — он уже уходит.
Дверь закрывается.
Алия стоит. Крафтовый пакет — на прилавке. Подождите, он забыл?
Она выбегает на улицу — Каюма Насыри пустая, фонари горят желтым, мечеть Марджани темнеет силуэтом. Никого. Ветер шевелит опавшие листья. Все.
Полынь осталась у нее.
Он возвращается через неделю. Без предупреждения — просто стоит у двери. Суббота; слобода пахнет свежим хлебом от пекарни на Марджани, и кто-то выгуливает собаку, лохматую, нелепую, она виляет хвостом проходящему коту, кот игнорирует.
— Вы забыли полынь, — говорит Алия.
— Не забыл.
Она ждет.
— Передумал.
Два слова. Сухие, точные; как два выстрела. (Или как два удара ножом — но об этом Алия думает позже, ночью, когда не может уснуть.)
Он заходит. Садится на стул у окна — полуподвального, через которое видны только ноги прохожих и нижние ветки рябины. Алия наливает ему чай — обычный, черный, с чабрецом, без полыни, спасибо.
— Тимур, — говорит он.
Имя? Имя.
— Алия, — отвечает она, хотя он не спрашивал, и это почему-то кажется правильным.
Тимур начинает приходить.
Не каждый день — через два, через три. Иногда пропадает на неделю, и Алия ловит себя на том, что прислушивается к шагам на улице, различает их — вот Гульнара в мягких тапках, вот почтальон Ринат, а у него подошва мягкая, бесшумная, как у кошки — или как у того, кто привык подходить незаметно.
Однажды вечером — ноябрь уже, первый снег, Казань белая и тихая — он говорит:
— Ты знаешь, кто я.
Не вопрос.
— Догадываюсь.
— И не боишься.
Алия думает. Честно думает; не подбирает красивый ответ, а правда роется внутри себя.
— Боюсь, — говорит она. — Но не тебя.
Он поднимает бровь.
— Себя. Того, что мне нормально. Что ты здесь — и мне нормально. Вот это страшно.
Тимур ставит чашку. Смотрит на нее — долго, тяжело; серые глаза как Волга в ноябре, холодные, глубокие.
— Мне тоже, — говорит он.
И тянется к ее руке.
Его ладонь ложится на ее — осторожно, как кладут на рану компресс. Его пальцы пахнут порохом и мылом (он моет руки перед тем, как прийти к ней, всегда, и Алия это знает, и от этого знания что-то внутри скручивается в узел, который ни одна трава не развяжет).
— Двести граммов полыни, — говорит Алия тихо. — Для кого?
Молчание.
— Для себя.
Воздух кончается. Просто — раз, и нету. Он пришел к ней в тот первый вечер не за ядом для жертвы. Он пришел за ядом для себя. Последнее задание — и все. Конец. Полынный чай, тихая смерть.
А потом — передумал.
— Почему? — шепотом.
— Ты не дала двести. Дала пятьдесят. И пятьдесят — не хватило бы. Ты знала.
Он встает. Не отпускает руку. Притягивает к себе — медленно, давая время отдернуть.
Они стоят в полуподвале на улице Каюма Насыри. Пахнет чабрецом, медом и ноябрем. Снег идет — крупный, медленный, как будто кто-то наверху рвет бумагу.
Алия прижимается лбом к его груди — там, где сердце; оно бьется ровно, сильно, упрямо. Сердце человека, который неделю назад хотел умереть, а сейчас — не хочет.
Целительница и убийца.
Пятьдесят граммов вместо двухсот.
Этого — хватило.
Paste this code into your website HTML to embed this content.