Еще раз срезал, или Кино не для средних умов
Creative continuation of a classic
This is an artistic fantasy inspired by «Срезал» by Василий Макарович Шукшин. How might the story have continued if the author had decided to extend it?
Original excerpt
— Ничего, — говорили мужики. — Оттянул он его. Дошлый, собака... Откуда что берется? И все-таки они не любили Глеба. Не любили. Глеб же был жесток, а жестокость никто, никогда, нигде еще не любил.
Continuation
В субботу к старухе Куделихе приехал зять — и не абы кто, а режиссер. Настоящий, из города, снявший фильм, который по телевизору два раза показывали. И даже, говорят, в кинотеатре «Родина» шел — целую неделю, пока не сняли.
Мужики про это узнали еще утром, у магазина. И к вечеру, как водится, потянулись к Куделихиному крыльцу — покурить, посидеть, поглядеть на живого-то режиссера. А главное — ждали Глеба. Глеб Капустин к тому времени уже сходил домой, побрился и надел чистую рубаху. Готовился.
Режиссера звали Петр Ильич. Полный, мягкий, в замшевой куртке, какие в деревне отродясь не видывали, — сидел он на лавочке и рассказывал про Москву. Хорошо рассказывал. Про студию, про артистов, про то, как одну сцену сорок дублей снимали, потому что дождя настоящего не было, а из шланга — не то. Мужики слушали, ахали. Куделиха разливала чай и таяла.
Глеб пришел, когда солнце уже завалилось за баню. Пришел — сел с краю. Помолчал. Закурил.
— Петр, значит, Ильич, — сказал он ласково.
— Петр Ильич, — режиссер обернулся с готовностью.
— Кино, стало быть, снимаете.
— Снимаю.
— Дело хорошее, — Глеб кивнул. И вдруг: — А вы монтаж-то как понимаете — по Эйзенштейну или по Кулешову? Или у вас своя, так сказать, метода?
Петр Ильич моргнул. Мужики притихли, как трава перед грозой.
— Ну... — режиссер улыбнулся. — Знаете, это в теории все красиво, а на площадке живешь одним днем...
— Живете, — согласился Глеб. — Это понятно. Живете вы, а вопрос остается. Вот эффект Кулешова — знаете? Когда одно и то же лицо, а рядом монтируешь то суп, то гроб — и зритель видит то голод, то скорбь. А лицо-то одно! Так вот я вас спрашиваю: вы этим эффектом пользуетесь сознательно или, извините, стихийно?
— Ну, в известном смысле всякий монтаж...
— Всякий! — Глеб поднял палец. — Вот именно, что всякий. А вы мне про сорок дублей с дождем. Дождь — это, дорогой мой, натурализм. А кино — искусство обобщения. Дождь можно и склеить, если голова на плечах. У Довженко в «Земле» — там яблоки, вода, лица — и все в такт, как сердце бьется. Смотрели «Землю»?
— Смотрел, конечно...
— Давно?
Петр Ильич замялся. И этого хватило.
— Во-от, — протянул Глеб и оглядел мужиков. — Давно. А кричим — режиссер, режиссер. Ты, мил человек, сперва азбуку выучи, а потом уж сорок дублей из шланга гоняй. Народные-то деньги, между прочим. Пять копеек билет, а помножь на страну.
— Позвольте, — Петр Ильич даже привстал, — при чем тут деньги? Мы говорим о художественном методе...
— А при том! — Глеб был уже на коне, скакал. — При том, что художник обязан народу отчет давать. Ты вот приехал к теще, куртку надел заграничную, а спроси тебя про кадр как единицу смысла — и все, поплыл. Поплыл, Петр Ильич. Я ж не в обиду. Я к тому, что скромнее надо. Тише едешь — дальше будешь.
Петр Ильич хотел еще что-то сказать — про Тарковского хотел, про длинный план, про то, что монтажная теория двадцатых давно пересмотрена, — да махнул рукой. Понял: без толку. Улыбнулся кисло, налил себе чаю. Куделиха суетилась, не понимая, что стряслось с ее хорошим гостем.
А Глеб посидел еще минутку — для приличия — и стал прощаться.
— Ну, бывайте здоровы. Кино — оно, конечно, важнейшее из искусств. Ленин сказал. Так что вы, Петр Ильич, того... держитесь Ленина. — И пошел. Не оглядываясь. Спина прямая, шаг легкий.
Мужики расходились в сумерках, крутили головами.
— Дал он ему прикурить. Про Кулешова-то — а? Откуда он это знает, а?
— Из районной библиотеки. Он туда как на работу ходит.
— Дошлый, черт. Режиссера — и того уел.
— Уел, — соглашались другие. — Насухую уел.
И шли, и дивились, и пересказывали друг другу про эффект этот, кулешовский, который наутро уже никто толком вспомнить не мог.
А любить Глеба все равно не любили. Как раньше не любили, так и теперь. Потому что радость его была не от знания, а от чужого позора; и это чувствовали все, хоть и не умели сказать. Знание он копил, как скупой копит медяки, — не чтобы согреть кого, а чтобы в нужную минуту хлестнуть побольнее. И оттого даже те, кто им гордился, домой шли с осадком на душе, будто съели чего несвежего.
Paste this code into your website HTML to embed this content.