Конкретность, или Как я на литкружке одним заявлением прославился
Стихи я, братцы мои, начал сочинять поздно. Годам, почитай, к сорока восьми. До того все недосуг: то служба, то теща, то примус коптит — не до рифмы.
А тут пошел я на инвалидность по грыже, сел у окна, поглядел на Лиговку — и во мне это самое и заговорило.
Первая строчка вышла такая: «Весна пришла, и тает лед, и дворник Пахом метлой метет».
Ну, думаю. Все. Талант.
И понес я себя, братцы, в литературный кружок. При клубе «Красный текстильщик». Взнос — рубль двадцать в месяц, за это тебе чаю нальют и печенья дадут, казенного, сухого, вроде куска штукатурки. Но я не за печеньем шел. Я, можно сказать, за бессмертием.
Руководил у нас товарищ Пружинкин. Личность. В толстовке, волос длинный, назад зачесан, и говорит все больше не словами, а как бы через нос — с таким, знаете, достоинством. Сам он в молодости печатался. Один раз. В стенгазете. Но про этот один раз поминал так часто, что выходило, будто печатается ежедневно и притом сразу в вечности.
И была у Пружинкина навязчивая мысль. Конкретность.
— Довольно, товарищи, — гудит, — луны и весны! Довольно нам этих ваших «очей» да «ночей». Давайте жизнь! Давайте кран, потолок, трамвай! Поэзия, товарищи, она в быту сидит. Ее оттуда, из быта, и надо тащить за шкирку.
Я сижу, слушаю. И, признаться, потею. Потому что у меня-то как раз про весну. И про лед. И луна, кажется, тоже где-то к концу затесалась — для рифмы.
Первой читала барышня одна, Верочка, из закройного цеха. Про любовь. «О, дай мне крылья, я взлечу над бездной мировою». Голос дрожит, руки к груди прижаты.
Пружинкин дослушал. Помолчал. И этак скорбно:
— Крылья. А куда, простите, взлетать-то? У нас, товарищ Верочка, лифт третий месяц не ходит. Вот вам и бездна. Садитесь.
Верочка села. И, между прочим, заплакала — тихо, в рукав. А мне что-то в груди дернулось, будто рыбу подсекли. Ну, думаю, ежели за крылья так, то за моего дворника Пахома меня прямо в этой комнате и похоронят.
Тут Пружинкин на меня и глядит.
— А теперь, — говорит, — товарищ Ситников. Давно к нам ходит, молчит, а в глазах горит. Прошу.
И я, братцы, встаю. Лезу в карман за листком. Достаю. Разворачиваю. Руки, доложу вам, ходуном.
Читаю.
— «Довожу до вашего сведения, что в квартире номер восемь, в комнате гражданина Ситникова, третьи сутки протекает потолок...»
Стоп.
Я, конечно, сразу смекнул: не тот листок. Дома-то я на одном столе и стихи марал, и заявление управдому строчил — насчет потолка, который у меня после верхних соседей плачет, как вдова. Ну и сгреб впопыхах не ту бумагу.
Хотел уж повиниться. Рот открыл. А Пружинкин — руку вверх. Ладонью. Молчи, дескать.
И лицо у него сделалось. Такое лицо, будто ему сию минуту сам смысл жизни в форточку подали.
— Читайте, — шепчет. — Читайте, товарищ Ситников. Не прерывайтесь.
А я стою как дурак с этой бумажкой и деваться некуда. Читаю дальше:
— «...протекает потолок. Прошу принять меры. В комнате сырость, обои отстали, а также испорчен портрет тещи в рамке. Ответственность возлагаю на управление».
Молчание.
И вдруг Пружинкин как хлопнет по столу. Печенье подпрыгнуло.
— Вот! — кричит. — Вот, товарищи! Слышали?! Ни одной луны! Ни единой звезды! Потолок! Обои! Портрет тещи — в рамке! Это, товарищи, не стишки. Это жизнь как она есть, схваченная за горло. Вот куда идти надо. За Ситниковым!
И — захлопал. А за ним и весь кружок. Верочка — та даже плакать перестала, глядит на меня, как на монумент.
Я стою. Кланяюсь.
А что мне делать-то? Не объяснять же им, что «ответственность возлагаю на управление» — это не поэзия, а чтоб мне потолок замазали к празднику. Смолчал. Из скромности. И, врать не буду, из тщеславия тоже — куда ж без него.
Тут-то оно все и вышло боком. Потому что, пока я раскланивался, из кармана у меня выпал второй листок. Настоящий. Со стихами.
Подняла Верочка. Развернула. И вслух, любезно:
— А тут еще! «Весна пришла, и тает лед, и дворник Пахом метлой метет...»
Пружинкин переменился в лице.
— Это что? — спрашивает. Тихо так. Нехорошо.
— Это, — говорю, — тоже мое. Стихотворение. Основное, можно сказать.
Он дослушал до луны. Снял очки. Протер. Надел обратно.
— Ситников, — говорит. — Вы меня, старика, чуть в гроб не свели. То у вас потолок — самородок, глыба! А то весна и лед, и дворник этот ваш с метлой. Да за такого дворника, товарищ Ситников, из литературы метлой и выметают. Садитесь. Два.
И сел я, братцы. С одной славой за потолок да с позором за весну. И обе, заметьте, в одном кармане приехали.
А вечером дома взял я чистый бланк заявления. Управдому. И сверху крупно вывел: «Ода».
Потому что теперь-то я знаю, где она, поэзия, прячется. Не на небе она, братцы. Она в жилконторе сидит. И течет помаленьку — прямо мне на портрет тещи.
Paste this code into your website HTML to embed this content.