Красавка, или Как я чужую корову из чужого огорода конвоировала
Есть дамы, которые к чужой корове относятся спокойно. Забрела в чужой огород — ну и пускай себе жует, не моя капуста, не мое горе. А я не такая.
Ежели я вижу, что творится несправедливость, — а несправедливость, доложу я вам, я вижу издалека, лучше, чем номер трамвая, — то это уже не корова, а, можно сказать, вызов всей моей совести. И вот через одну рыжую корову я тем летом в Малых Ляпунах на весь дачный поселок и прославилась. С одной хворостиной да с чувством долга, которое мне лучше было бы оставить дома, под чехлом от швейной машинки.
Дачу мы снимали за восемнадцать рублей. Тихо, сосны, молоко в трех шагах — чего еще женщине надо в июле.
И вот сижу я как-то поутру на терраске, пью чай (остывший, впрочем; он у нас и горячий-то был не бог весть какой — Луша все жалела кипятку), и вдруг вижу картину. За плетнем, в огороде, стоит корова. Рыжая, с белым пятном на боку, будто ей кто фартук повязал. Стоит и с расстановкой, с толком, с достоинством губернаторши на приеме — жрет капусту.
Чужую, заметьте, капусту. В чужом огороде. Одно к одному — и корова не своя, и грядка не своя, а безобразие, стало быть, общее.
В груди у меня что-то дернулось, как поплавок, когда клюет.
«Позвольте, — думаю. — А хозяин где? А справедливость где?»
Огород, я так рассудила, был Синицыных — тихая пара, он в акцизе служил, она вышивала гладью подушки с лебедями. Люди беззащитные, деликатные, за себя постоять не умеют. А корову, стало быть, кто-то пустил на потраву — по злобе, по нерадению, из темного мужицкого коварства, до которого нам, дачникам, и вникать-то боязно.
И меня, знаете, подняло. Прямо со стула подняло, вместе с чаем.
— Луша! — кричу. — Хворостину! Погибает капуста!
Выбегаю в сад. Хворостины нет, взяла зонтик. С зонтиком оно даже внушительнее.
Подхожу к плетню и начинаю корову увещевать. Сперва культурно:
— Кыш. Кыш отсюда. Это не твое.
Корова повела на меня глазом — большим, влажным, философским — и продолжала свое дело. С таким, знаете, выражением, будто это я тут лишняя, а не она.
Тут во мне и вскипело окончательно. Я через прясло — да в огород. Зонтиком ее по рыжему боку — раз, два. Она обиделась, замотала башкой, развернулась и пошла. А я за ней. Гоню. Конвоирую. По всей меже, мимо чужих грядок, через канаву, на дорогу.
К тому времени народу собралось — как на пожар. Дачницы в капотах, мальчишки, старуха какая-то с ведром. Все меня подбадривают:
— Гони ее, барыня! Куда полезла, скотина!
Я, признаться, вошла во вкус. Иду посреди дороги — растрепанная, в одной туфле (вторую потеряла в канаве), зонтик наперевес — и чувствую себя не то Жанной д'Арк, не то по меньшей мере членом правления общества покровительства животным. Хотя животное-то как раз я и покровительствую тумаками.
Противоречие это меня в ту минуту нисколько не смущало.
Загнала я корову аж на самый край поселка. Она уперлась у одной калитки и — ни с места. Ревет. И тут из калитки выходит баба Феша, что нам молоко носила. В руках подойник. И смотрит на меня. Долго так смотрит. Молча.
— Матушка, — говорит наконец тихо. — Ты куда ж мою Красавку гонишь?
— Как — твою? — говорю. — Она в чужом огороде капусту жрала!
— Дак в моем и жрала, — отвечает баба Феша. — Огород-то мой. За Синицыными — мой клин. Я ее, кормилицу, туда сама на объедки пустила, ботву дочистить. А ты ее, голубушку, через полсела на зонтике прогнала. Она ж теперь до вечера молока не даст. Со страху.
Тишина.
Стоит толпа. Стою я. В одной туфле. Стоит Красавка и смотрит на меня своим философским глазом — и в глазу этом, клянусь, читается все, что баба Феша по деликатности вслух не сказала.
Выходит, братцы мои, не было никакой чужой коровы в чужом огороде. Была своя корова в своем огороде. Одна я во всей этой истории и оказалась — чужая.
Молоко нам баба Феша с того дня носить перестала. Ходили за две версты, к Пахомовне. У той, между прочим, и пожиже, и на копейку дороже.
Зато, доложу я вам, справедливость восторжествовала. Полная.
Вот только чья — до сих пор не пойму.
Paste this code into your website HTML to embed this content.