Mystic Aug 9, 06:16 PM

Кто-то поливает

Мать умерла в феврале.

А дача досталась в июне — раньше Нина не собралась, все некогда, все завтра, все «на той неделе точно съезжу». Ключи пахли материнской сумкой: валидолом и мятной жвачкой, той самой, в белой обертке, которую мать грызла вместо сигарет, когда бросала курить лет двадцать назад. От запаха в горле вставал ком. Нина сунула ключи поглубже в карман, чтобы не нюхать.

СНТ «Заречье» под Суздалем встретило ее жарой и звоном кузнечиков. Дорога от станции — три километра пыли. Участок номер четырнадцать зарос по пояс: сныть, крапива, одуванчики, отцветшие в белый пух. Все ломкое, выгоревшее. Земля потрескалась на квадратики, как старая масляная краска на подоконнике.

Все сухое. Кроме одной грядки.

Материнские анютины глазки — желтые с фиолетовым, посаженные волной, как она любила, — стояли свежие, будто их поливали час назад. Земля под ними черная, влажная, тяжелая. Нина потрогала. Мокро. Присела на корточки, провела пальцем — на пальце осталась грязь. Настоящая, живая грязь, а не корка.

Она выпрямилась и оглядела соседей. Никого. Дачный полдень пустой, как в кино перед выстрелом.

Ладно, подумала она. Родник. Или дренаж. Мать когда-то говорила, что участок в низинке, что вода близко. Значит, эта грядка просто в яме, и туда стекает. Логично же. Все логично.

Первую ночь она спала плохо. Дом скрипел, оседал, разговаривал сам с собой — так все старые дома делают. Под утро прошел короткий дождик, простучал по шиферу и стих. Нина обрадовалась: вот и объяснение сырости, дожди тут, наверное, каждую ночь, роса, туман от реки.

Но утром вся земля снова была сухая. Вся, кроме той грядки. И еще — она могла бы поклясться — влажной стала соседняя, вторая, где раньше рос лук.

Соседний участок, пятнадцатый, стоял заброшенным. Тамара Ивановна, хозяйка, умерла давно, Нина ее и не помнила толком; дом почернел, стекла в терраске выбиты, к калитке приросла березка в руку толщиной. Там все было мертвое, серое.

И посреди этой серости — один кустик флоксов. Розовый. Политый.

На третий день Нина познакомилась с Зоей Петровной — единственной живой душой на всю линию, старухой с восьмого участка, которая ходила мимо за молоком. Разговорились у колонки.

— А кто ж у мамы вашей на грядках-то возится? — спросила Зоя, щурясь. — Я гляжу, у вас зелено, а у всех горит все, второй месяц ни капли путем.

— Так это... я думала, вы, — сказала Нина. — Из жалости, может. По привычке.

Зоя посмотрела на нее длинно. Молока набралось полбидона, вода из колонки лилась через край, но старуха не убирала.

— Я на чужое не хожу, — сказала она наконец. — Тем более туда. — И кивнула не на пятнадцатый участок, а куда-то мимо, в сторону леса, будто там что-то было.

Вечером Нина решила проверить все сама. Взрослая женщина, бухгалтер, сорок один год, никаких глупостей. Полила из своей лейки весь ряд — специально, до одинаковой черноты. Запомнила рисунок: анютины глазки, потом провал, потом лук. Провела по земле граблями поперек, оставив борозды, как след на снегу. Легла.

Ночью ее разбудило не то. Не звук — отсутствие звука. Кузнечики умолкли разом, будто кто-то положил на них ладонь.

Она подошла к окну. Луна стояла над лесом, участок был серебряный и четкий, каждая травинка на счету.

У грядки кто-то стоял.

Не фигура даже — сгусток тени, ниже человеческого роста, согнутый, как человек над грядкой. Наклон, разгиб. Наклон, разгиб. Тихий, знакомый до дрожи ритм: так полют, так поливают из ковшика, зачерпывая из ведра. Нина хотела крикнуть — и не смогла, горло свело. В груди дернулось что-то, как рыба на крючке, сорвалось, ушло на дно.

Она отвернулась от окна на секунду. На одну. Нащупать выключатель фонарика.

Когда посмотрела снова — никого. Только луна и трава.

Утром она вышла босиком, в чем спала. Роса холодная, реальная, до косточек. Грядки были политы — все три, аккуратно, ковшиком, как она сама никогда не умела. А по ее граблевым бороздам, поперек, шли следы.

Маленькие. Резиновые галоши, тридцать шестой размер. Мать носила тридцать шестой. У Нины — тридцать девятый, лапти.

Следы вели от грядки к колодцу, от колодца — к крыльцу, к самой двери. И там обрывались. Как будто человек в маленьких галошах подошел к дому и вошел. Или растворился.

Нина стояла и смотрела. Внутри было пусто и звонко.

Потом она заставила себя рассуждать. Соседка. Кто-то из дачников. Ребенок. Мало ли тут детей, лето же. Резиновые галоши — самая ходовая вещь, у всех такие. Спрятался, испугался чужой тетки. Родник питает грядки снизу, а следы — совпадение, чужой ребенок гулял. Все сходится. Почти все.

Она пошла за дом, к сараю, где стоял старый инвентарь. Лейка — та самая, зеленая, дырявая, которую мать материла каждое лето и все не выбрасывала, — стояла у стены. Полная воды. По донышку — ни единой дырки, ни ржавой полоски, целехонькая, будто новая.

А рядом, на приступке, лежала жвачка. Мятная, в белой обертке. Развернутая наполовину. Влажная — не от росы, а изнутри, будто ее только что достали изо рта, чтобы сунуть в карман халата и потом забыть.

Таких давно не выпускают. Нина знала это точно — искала однажды, для матери, обошла три магазина, нигде нет, сняли с производства.

Она не стала ее трогать.

К вечеру собрала сумку и уехала на последней электричке. Грядки оставила как есть.

Дом продала осенью, не глядя, за сколько дали. Новые хозяева ей потом звонили — уточнить, кто у них по ночам поливает цветы, потому что они-то точно нет. Нина сказала, что не знает, и это была почти правда.

Почти. Кроме запаха мяты, который до сих пор иногда встает в горле — сам собой, посреди зимы, в чужой городской квартире, где нет и никогда не было никаких грядок.

1x
Loading comments...
Loading related items...

"You write in order to change the world." — James Baldwin