Моцион, или Как я на свежем воздухе начальству попался
Простыл я, братцы, в аккурат под самый конец квартала. Оно и немудрено. Форточка у нас в конторе одна на весь отдел, да и та замазана масляной краской с позапрошлой зимы — не открыть. Зато в дверь, как откроют, дует. Сквозняк гуляет по кабинету, как хозяин.
Ну и просквозило.
Пошел в поликлинику. Доктор попался старенький, обстоятельный, в пенсне на шнурочке. Послушал меня через свою трубку, постучал пальцем по спине — гулко так, будто по пустой бочке, — и выносит приговор:
— Бронхит. Пять дней на дому. И, голубчик, главное — моцион.
— Это чего ж такое? — спрашиваю. Слово незнакомое, а в болезни, сами понимаете, всякое незнакомое слово пугает.
— Прогулки, — говорит. — На свежем воздухе. По часику в день, не торопясь. Воздух, милейший, первейшее лекарство. Дешевле микстуры и полезнее.
Выписал бумагу. Бюллетень. Пять дней, с печатью. Я эту бумажку до дому нес бережно, двумя пальцами, как именинный пирог. Пять дней! Не служить, не к восьми вставать, форточки проклятой не нюхать.
Красота.
Два дня я честно пролежал. Кашлял, чай с малиной пил, в потолок глядел. А на третий день — чувствую, отпустило. Горло мягкое, в голове ясно, и такая во мне завелась бодрость, что хоть вприсядку.
Тут я про моцион и вспомнил.
«Раз доктор велел — надо. Наука есть наука». Оделся потеплей, шарф намотал до самого носа, взял авоську — дай, думаю, заодно селедочки куплю к ужину, а то сижу на одной малине, как та птичка. И пошел. Иду себе, дышу, воздух и вправду сладкий, морозный. Дошел до лавки, купил две селедки, завернули мне их в газетку. Думаю — а не заглянуть ли и к парикмахеру, обрасту ведь за пять дней, как леший...
И вот тут, братцы, меня будто кипятком обдало.
Навстречу — Пал Палыч. Заведующий наш. Собственной персоной, в том самом драповом пальто, в каком он на планерках сидит и глядит на нас поверх очков, как кот на сметану.
А я — на бюллетене. А я, по бумаге, лежу пластом. А я тут с селедкой прогуливаюсь, румяный, как самовар.
Ноги у меня сами собой подкосились. В голове — ни единой мысли, одна паника, чистая, как стеклышко.
И тогда я — сам не знаю, чего на меня нашло, — взял да и заболел. По-настоящему. То есть притворился. Схватился за фонарный столб, согнулся пополам и закашлял. Да так закашлял, что у меня самого в глазах потемнело. Артист. Чистый артист.
— Иван Савельич! — всполошился Пал Палыч. — Голубчик! Да на вас лица нету! Вы ж на ногах не стоите!
— Помира... кха-кха... помираю, Пал Палыч, — хриплю. — Вот, доктор на воздух выгнал. Говорит, может, полегчает перед... перед концом.
Сказал — и сам испугался. Перегнул. Но отступать некуда.
Пал Палыч весь переменился. Лицо доброе сделалось, жалостливое. Отродясь я его таким не видал — он у нас на службе сухарь сухарем, за опоздание на пять минут акт составляет.
— Да что ж вы, — говорит, — давайте-ка я вас под руку. И авоську вашу давайте, куда вам тяжести.
И взял мою селедку. И повел. А я повис на нем и хромаю — зачем хромаю, сам не знаю, горло ж болело, не нога, но уж вошел в роль, хромаю для солидности.
Идем. Он меня поддерживает, я стенаю. И по дороге он, растрогавшись, мне и говорит:
— Вы, Иван Савельич, главное, духом не падайте. Я вот что удумал. Выхлопочу вам путевку. В санаторий «Сосны». За казенный счет. Подлечитесь, молочка попьете, сосной подышите. Заслужили.
Путевка! «Сосны»! Я чуть хромать не перестал от радости. Там же, говорят, и кормят, и гуляют, и барышни в белых халатах. Месяц не работать да на всем готовом!
— Уж так вам... кха... благодарен, — лепечу.
Довел он меня до подъезда, селедку вручил, руку пожал бережно, как тяжелобольному, и ушел. А я, как за дверь зашел, так и выпрямился. И чуть «ура» не гаркнул. Путевка!
Назавтра с утра — стук в дверь.
Открываю — стоит человек из профкома, Сидоренко, с кульком. В кульке — три мандарина да бутыль кагору, для поправки здоровья, от коллектива.
А я, братцы... я в одной майке. Румяный. Бодрый. Гантели в руках — зарядку делал, моцион-то мне на пользу пошел, здоров стал, как бык. И селедка недоеденная на столе, и в комнате хоть пляши.
Поглядел на меня Сидоренко. Потом на гантели. Потом на мандарины в собственных руках.
— Так, — говорит. — А Пал Палыч докладал, вы при смерти.
И ушел. С мандаринами. С кагором. Ничего не оставил.
Путевку мне, само собой, не дали. А Пал Палыч с той поры глядит на меня уже не поверх очков даже, а куда-то мимо. Как на пустое место. Будто я его при всем честном народе надул.
Так что вот вам, братцы, мое слово. Заболел — лежи. Лежи пластом, не высовывайся. А свежий воздух — он, может, оно и лекарство. Только служащему человеку этот свежий воздух всегда выходит боком.
Paste this code into your website HTML to embed this content.