Правдивое серебро
Зеркальщик — это тот, кто торгует лицами. И свое продает первым.
Так меня учил старик Вандер, покуда сам еще мог смотреться в стекло. К концу-то не мог: подойдет к готовому зеркалу, а там пустая мастерская — балки, пыль, окно. А его самого нет. Отдал всего, до последнего отблеска.
Я поклялся, что до такого не дойду. Дурак, конечно, был. Молодой.
Объясню, как оно устроено, а то непонятно.
Обычное зеркало всякий стекольщик отольет. Ровное стекло, оловянная амальгама с изнанки — гляди себе, любуйся. Такое врет: показывает, каким ты хочешь себя видеть. Пудра, улыбка, приосанился — и хорош.
А бывает правдивое. Оно показывает, каков ты есть. И тут уже не стекольщик нужен, а зеркальщик. Разница вот в чем: правдивое серебрят не оловом, а собственным отражением мастера. По капле. Дышишь на изнанку стекла, смотришься в нее — и оставляешь там часть себя, свой отблеск. Стекло его выпивает и взамен научается видеть насквозь.
Платишь, стало быть, собой. Своим лицом в зеркалах.
Я к тридцати годам поистратился уже прилично. В цирюльне брился на ощупь — в чужих зеркалах меня показывало смутно, как через воду. Своих не держал. Незачем.
В ту зиму — снег валил стеной, город Вышеград завалило по вторые этажи — ко мне в мастерскую поднялся человек в господской ливрее. Отряхнул снег с плеч, огляделся брезгливо. У нас, у ремесленников, всегда так: войдут, поморщатся, а потом кланяться придется им же.
— Мастер Гилас? — Не дожидаясь ответа: — Молодому владетелю нужно правдивое зеркало. Для невесты. К свадьбе.
— Свадебное — это к стекольщику, — сказал я. — Красивое отолью, с цветочками.
— Правдивое, — повторил он. И положил на стол кошель, тяжелый так, что доска крякнула. — Владетель хочет знать, кого берет в дом.
Вот оно что.
В Вышеграде тогда шептались. Старый владетель помер по осени внезапно — крепкий был мужик, а слег за три дня и почернел. Говорили: гриб не тот съел. Говорили: и не гриб вовсе. Молодой наследник, парнишка совсем, теперь женился на дочке соседнего дома — не то по любви, не то потому, что так сложили за него взрослые. А в доме, где отец чернеет за три дня, поневоле начнешь глядеть на каждого. И на невесту тоже.
Правдивое зеркало не соврет. Поставишь перед ним человека — покажет его нутро. Не мысли, нет, до мыслей и мне не добраться. А склад. Кто перед тобой — добрый, злой, пустой, гнилой. Влюбленная девка или гадюка с приданым.
— Дорого, — сказал я. — И не деньгами.
— В кошеле хватит.
— Не деньгами, — повторил я и не стал объяснять. Не поймет.
Серебрить такое большое зеркало — в полный рост, как заказали, — это не капля. Это половина того, что у меня еще оставалось. Может, и больше. Вандер к концу не помнил своего лица; я к тому дню помнил, но смутно, будто чужого дальнего родственника.
Отказаться? Мог. Но парнишку было жалко. Сирота при живой родне, в доме, где стены шепчут. И еще — врать не буду — гордыня. Я, Гилас, отолью зеркало, какого Вандер не осилил бы. Последнее и лучшее.
Работал я семь ночей.
Стекло вывел сам — ровное, без единой волны, дул до кровавых мозолей. А потом ночами дышал на изнанку и смотрелся. В темноте, при одной свечке. Дышишь, глядишь — и отдаешь. Стекло выпивает отблеск жадно, как соль воду.
К седьмой ночи я перестал себя видеть вовсе.
Подошел к готовому зеркалу — проверить, как учили, глянуть на свое. И там — мастерская. Балки. Свеча. Пустой табурет, где я сижу. А меня нет. Совсем. Как Вандер под конец.
Сел я на этот невидимый табурет и долго так сидел. Свеча оплывала. За окном мело.
Ничего, думаю. Лицо — дело наживное... да нет, вру. Не наживное. Ушло — так ушло. Но зеркало вышло — чудо. Чистое, глубокое, честное до жути. Стоило.
Привезли невесту тайком, до свадьбы, ночью — санями, в мехах, одну кутанную фигурку под охраной. Молодой владетель ждал в моей же мастерской, бледный, руки за спиной держал, чтоб не тряслись. Совсем мальчишка. И тот, в ливрее, при нем — стряпчий, домоправитель, серый весь, гладкий.
Сняли с невесты меха.
Девочка. Годов пятнадцати. Глаза — как у той рыбы, что уже в сети бьется и понимает, что все. Поставили ее перед зеркалом.
И зеркало показало.
Страх. Голый, детский страх. Тоска по дому. И — сквозь все это — свет. Ровный, теплый. Ни капли гнили. Девчонка чистая, как первый снег на дворе. Просто до смерти напуганная тем, что ее везут в дом, где отец жениха почернел за три дня.
Владетель выдохнул. Плечи опустил. Шагнул было к ней — руку протянуть.
А я смотрел не на невесту.
Я смотрел на стряпчего. Который стоял чуть сбоку. И тоже, по случайности, попал в раму — краешком, плечом, лицом.
Вот его-то зеркало и показало по-настоящему. Мельком, но я успел. Пятнадцать зим по этому ремеслу — я нутро вижу быстрее, чем ты «мама» скажешь.
Чернота. Не злоба даже — хуже. Терпеливая, расчетливая пустота человека, который уже сделал одно дело и спокойно готовит второе. Старый владетель почернел за три дня. Молодой — женится, обзаведется ребенком, и однажды тоже почернеет, а серый гладкий человек так и останется при доме, при казне, при малолетнем сироте-наследнике.
Зеркало не врет. В том-то и беда.
— Ну? — обернулся ко мне владетель, уже улыбаясь, уже влюбленный в свою напуганную девочку. — Что скажешь, мастер? Чиста ли?
И тут я понял цену по-настоящему. Не ту, что отдал лицом. А эту.
Скажу про невесту — обрадую. Смолчу про стряпчего — предам. Скажу про стряпчего вслух, при нем же, — так серый и меня, и мальчишку положит еще до весны, тихо, по-домашнему.
Я подошел к зеркалу. Провел рукой по холодному стеклу — там, где не отражалось меня.
— Невеста чиста, владетель, — сказал я громко. — Веди к венцу без страха.
Он просиял.
А потом я обернулся к стряпчему и добавил — тихо, буднично, будто про погоду:
— А вам, любезный, я бы посоветовал глянуть в него самому. Наедине. Правдивое зеркало — оно ведь и лечит иных. Кто вовремя увидит, каким стал, тот, бывает, успевает свернуть. Пока не почернел.
Серый человек посмотрел на меня.
Долго посмотрел. И я — впервые за много дней — пожалел, что у меня не осталось лица. Потому что свое, живое, я бы сейчас не удержал. А пустого места не прочтешь. Не поймешь, что за ним.
Он понял, что я понял. И что доказать я ничего не могу — мало ли что зеркальщику примерещилось.
Зеркало увезли утром. В господский дом, в опочивальню молодой четы. Кошель мне оставили — тяжелый, доска крякнула, помните.
Я им так и не воспользовался. Лежит.
А зеркало теперь висит там, в доме, где стены шепчут. И каждое утро молодой владетель видит в нем себя настоящего. И жену. И всякого, кто войдет.
Всякого. Понимаете?
Серый человек тоже мимо него ходит. Каждый божий день. И видит.
Иногда думаю: свернул ли он? Или так и чернеет изнутри, глядясь по утрам в мое последнее чудо?
Не знаю. Мне не докладывают. Я зеркальщик — свое дело сделал, отдал последнее лицо и последнюю тайну.
В чужие зеркала я теперь и не заглядываю. Незачем. Там пусто.
Зато сплю спокойно. Оказалось — совести отражение не нужно.
Paste this code into your website HTML to embed this content.