Пёрышки на шее
Геннадий торговал курами. Рынок у вокзала, прилавок номер семнадцать — или двенадцать, я вообще не помню точно. Мужик крикливый, лицо обветренное, скупое на улыбки; пятьдесят четыре года, хотя выглядел на все шестьдесят, если не больше. Руки — как совковые лопаты, красные, в трещинах. Я два раза покупал у него несушек. Куры были нормальные. Яйца несли, как положено.
Потом его не стало.
Пропал и всё. Люди исчезают каждый день, никому дела нет, просто так бывает. Запил, уехал, или... ну, неважно. Заметили только через неделю, когда сорок семь человек валялось с температурой под сорок два, а на шее у всех — сыпь. Красноватая, мелкая. В виде пёрышек, что ли.
Телевизор.
«Ситуация под контролем», — сказал телевизор.
Телевизор любит так говорить. Можно было бы забить, но мама его слушает, громкость на тридцать два, со слухом у неё беда, которую она отрицает. Я невольно слушаю через стену. H2N2 это, куриный грипп, штамм, и женщина в белом халате на Первом канале объясняет с улыбкой, что «не представляет эпидемиологической угрозы при соблюдении мер предосторожности». Зубы нечеловечески белые. Я подумал: интересно, сама-то в это верит?
Аптеки опустели за сутки.
Я стоял в очереди за масками — два часа, может дольше, время смазалось. Маски мерзкие, марлевые, как подштанники деда. Не спасут ни от чего, но стоял. Все стояли. Люди молчали — не в телефоны, а по-настоящему. Только шарканье подошв по мокрому асфальту, да дыхание.
Парень чихнул.
Лет двадцать, чёрная куртка. Громкий чих, в ладонь, и потом замер, сообразив, что натворил. Впереди него тётка обернулась. Мужик. Потом ещё несколько человек. Я не видел, кто ударил первым. Слышал звук — глухой, мясной, будто курицу бросили на доску.
Его увели. Или унесли.
Я отвернулся.
На стене «Пятёрочки» баллончиком: «УБЕЙ ЗА МАСКУ». Буквы кривые, краска потекла вниз. Красная. Я долго стоял и смотрел. Не потому что ужас какой-то — я работаю в морге, меня мало чем удивишь — просто смотрел, потому что краска выглядела слишком похожей на...
Не об этом.
Противогазы на «Авито» — двенадцать тысяч. Неделю назад — восемьсот. Лёша купил три штуки, по одному на каждого. Ходил во дворе, тренировался надевать за тридцать секунд. Его сын — семилетний паренёк — носился в противогазе по площадке и орал: «Я Бэйн! Я Бэйн!» Мне хотелось смеяться и не смеяться одновременно.
Но это ерунда. Суета. Паника, дефицит, обычная людская дрянь; сто раз было, будет ещё двести.
Жуть началась когда я увидел Геннадия.
Он стоял у своего прилавка. Ночью — в два с чем-то; я возвращался откуда-то, уже не важно, срезал через рынок. Фонарь над входом мигал; тени прыгали. И вот он — стоит. Руки по швам, голова чуть набок, как куры делают, когда присматриваются. Вот такой наклон.
Я окликнул. Геннадий?
Он повернулся медленно, всем корпусом — не как люди, а вот так: голова рывком, потом тело отстаёт, как если бы шея отдельно работала от позвоночника.
Его шея была в перьях.
Не в сыпи. В перьях. Мелких, пуховых, серо-белых, как у тех кур с прилавка номер семнадцать. Или двенадцать. Они росли из кожи — не приклеенные, не театральные. Настоящие. Я видел, как они шевелились от ветра.
Геннадий открыл рот. Оттуда вышел звук — не слово. Что-то среднее между хрипом и кудахтаньем. Тихое, горловое. Ко-ко-ко. Только ниже, утробнее, как если бы кудахтала что-то размером с человека.
Я ушёл. Нет — побежал. Пятьдесят шесть лет, видел всякое, а побежал как мальчишка, задыхался, ключ от подъезда ловил дрожащими пальцами.
Дома включил радио. Крутил волну. Летов. «Всё идёт по плану». Хриплый голос, расстроенная гитара, припев звучал как приговор. Я не переключал.
Утром за хлебом вышел. У аптеки на Вознесенской — очередь, как вчера, как позавчера, как теперь всегда. Женщина в конце кормила девочку апельсином — лет пяти. Сок стекал, щёки красные, раздутые, в мелких пупырышках.
— Аллергия, — сказала женщина, перехватив мой взгляд. — Витамин С помогает. Мама сказала.
Не помогает. Я хотел сказать это вслух, но промолчал. Зачем? Что бы это изменило?
По дороге домой. Мимо «Пятёрочки» с граффити, мимо площадки, где вчера бегал маленький Бэйн, — услышал это снова.
Кудахтанье.
Не с рынка. Отовсюду. Тихое, ровное, многоголосое — из-за закрытых окон, из подъездов, из подвальных продухов. Весь город кудахтал. Негромко, будто про себя, будто люди за стенами делали это машинально — как дышали.
На лестничной площадке у соседской двери — миска. Алюминиевая, как для собаки. В ней — пшено. Рассыпанное, сухое, жёлтое. У Лёши нет собаки. Нет птиц. Зачем пшено?
Я не стал стучать.
Зашёл к себе, запер дверь. Сел на кухне. Кофе остыл, но я его допил — горький, мерзкий, вчерашний из турки. Впрочем, он и горячим был дрянной. За стеной мама смотрела новости на тридцать второй громкости. Женщина в белом халате: «Ситуация стабильная, оснований для паники нет». Тем же голосом. Тем же нечеловечески-белозубым ртом.
Поднял руку — почесать шею. Зудело с утра, мелко, раздражающе, как комариный укус, только полосой — от уха до ключицы.
Под пальцами было что-то мягкое.
Мелкое.
Пуховое.
Я не стал смотреть.
Радио на кухне включилось само — или мне показалось, — и Летов пел: «Всё идёт по плану. А при коммунизме всё будет заебись». Я не выключил. Может, не смог. А может — не хотел; в хрипе этого голоса было что-то правильное, что-то, что подходило лучше, чем белозубая женщина с Первого канала.
Во дворе стоял Лёшин сын. Без противогаза. Голова набок — градусов на тридцать. Руки прижаты к бокам, локти чуть отведены назад. Как крылья. Маленькие, бесполезные, детские крылья.
Он смотрел на моё окно.
Одним глазом.
Третий этаж; далеко; но я разглядел его шею. Серо-белый пух. Как у Геннадия. Как у тех кур с прилавка.
Минут пять я так стоял. Или десять. Или три — кто считал. Потом закрыл штору.
В горле першило. Захотелось откашляться — сухо, коротко. Я откашлялся, и звук, который вышел, был не совсем кашлем.
Ко.
Просто «ко».
Один раз.
Пока — один.
Paste this code into your website HTML to embed this content.