Classic Continuation Sep 8, 02:36 PM

Семнадцатый нумер, или Последняя ставка Германна

Creative continuation of a classic

This is an artistic fantasy inspired by «Пиковая дама» by Александр Сергеевич Пушкин. How might the story have continued if the author had decided to extend it?

Original excerpt

Германн сошел с ума. Он сидит в Обуховской больнице в 17-м нумере, не отвечает ни на какие вопросы и бормочет необыкновенно скоро: «Тройка, семерка, туз! Тройка, семерка, дама!..»

— Александр Сергеевич Пушкин, «Пиковая дама»

Continuation

В Обуховской больнице пахло щами и хлоркой. Дежурный врач, немец по фамилии Штольц — не тот, разумеется, а совсем другой, однофамилец, — вел по коридору молодого офицера, который просил показать ему сумасшедшего игрока.

— Странный случай, — говорил доктор, звеня ключами. — Ест, спит, послушен. Но одно и то же. С утра до ночи. Тройка, семерка, туз. И еще эта дама. Все дама.

Офицер был Томский. Ныне ротмистр, женатый на княжне Полине, обремененный чином и достатком, он и сам не знал, зачем приехал сюда в этот сырой ноябрьский день. Совесть? Полноте. Какая совесть у человека, что рассказал за карточным столом пустой анекдот про свою бабку. Анекдот, из которого выросло безумие.

Анекдот.

Дверь семнадцатого нумера отворилась без скрипа. Германн сидел на койке, прямой, как гвардеец на смотру, и глядел в стену. Три года не прошли по нему — пронеслись, оставив седину и ту особенную худобу, какая бывает у людей, забывших о теле.

— Германн, — тихо позвал Томский.

Больной не обернулся. Губы его двигались с той необыкновенной быстротой, о которой предупреждал доктор:

— Тройка, семерка, туз... тройка, семерка, дама...

Томский подошел ближе. И тут — он после клялся Полине, что это ему померещилось, что свечи-де давали дурной свет, — тут ему показалось, будто в углу, там, где сгущалась тень от печи, кто-то сидит. Старуха в старомодном роброне, с веером, с этой мертвой усмешкой, которую он помнил по портрету в бабкиной гостиной. Она кивала. Одобрительно так, знаете, как кивают шулеру, который наконец понял правила.

Вздор. Никого там не было. Печь, ведро, отставшая штукатурка.

— Вы меня узнаете? — спросил Томский, и голос его сорвался.

Германн вдруг замолчал. Медленно повернул голову. Глаза — вот что было страшно; не пустые, нет, — напротив, слишком осмысленные, как будто вся его расчетливая, немецкая, бухгалтерская душа сжалась в две эти точки и глядела из них наружу, из-за прутьев черепа, как из карцера.

— Обдернулся, — сказал он внятно и раздельно. — Понимаете? Я взял даму вместо туза. Даму. А ведь помнил, помнил твердо — туз. Рука сама. Рука предала.

Он поднял ладонь и посмотрел на нее с ненавистью, с какой смотрят на вора.

— Она подменила, — прошептал он, и подался вперед. — Старуха. Отомстила. Расчет, покой и умеренность — вот три верные карты. Так меня учили. Так я жил. Двадцать лет не брал карты в руки, копил, отказывал себе в необходимом... а она мне — расчет, покой, умеренность — и подсунула четвертую. Даму пик. Тайную недоброжелательность. Читали в толковании? Тайную. Недоброжелательность.

Томский попятился. Ему сделалось нехорошо — не жалко, а именно нехорошо, физически, будто съел что-то несвежее.

— Хотите, я принесу вам колоду? — вырвалось у него самое глупое, что можно было сказать.

Германн улыбнулся. Впервые за три года, доктор потом божился, что не видал на этом лице ничего, кроме гримасы, — а тут улыбка. Почти ласковая.

— Не надо колоды, — сказал он. — У меня все вот здесь. — Он постучал пальцем по виску. — Я играю беспрерывно. Днем и ночью. И знаете что? Я выигрываю. Каждый раз выигрываю. Триста тысяч, шестьсот, миллион двести. Я самый богатый человек в этом городе, ротмистр. Только карты у меня — из воздуха, и золото — из воздуха, и старуха приходит считать мой банк... и всегда, всегда в последний миг туз оборачивается дамой. Всегда. Хотите, покажу?

Он протянул к Томскому пустую, сложенную щепотью руку — будто держал невидимую карту рубашкой вверх.

— Ставьте, — сказал Германн шепотом. — Ну же. Ставьте все. Я открою вам туза. На этот раз — туза. Клянусь спасением души, которой у меня, кажется, больше нет.

И Томский, ротмистр, человек светский и трезвый, — Томский вдруг почувствовал, как рука его сама, помимо воли, поползла к карману, где лежал бумажник. Пальцы задрожали. В голове мелькнуло: а что, если... один раз... маленькую ставку...

Он выбежал из нумера.

В коридоре его вырвало.

Доктор Штольц, придерживая его за плечи, качал головой и приговаривал что-то про дурной воздух, про испарения, про то, что молодым людям вредно смотреть на этакое. А из-за закрытой двери, глухо, ровно, без устали, как маятник, как капля из прохудившейся кровли, доносилось:

— Тройка... семерка... дама. Тройка, семерка, дама. Дама. Дама. Дама.

Томский более туда не ездил. Он вернулся в свой прекрасный дом, к прекрасной жене, к порядочному состоянию. Но с того дня — Полина заметила — он не садился играть даже в невинного бостона по копейке. А если кто в гостях доставал колоду, ротмистр находил предлог и уходил в кабинет. Там он сидел в темноте и слушал, как тикают часы. И иногда, в дурную петербургскую ночь, когда за окном мело и в трубе выло, ему чудилось, что часы отбивают не время, а карты: три удара — семь — и один, последний, будто кто мягко стукнул веером по столу.

1x
Loading comments...
Loading related items...

"You must stay drunk on writing so reality cannot destroy you." — Ray Bradbury