Соль Паромоновских складов
Соль на губах. Всегда соль — от Дона, от рыбы, от слез, которых я себе не позволяла.
Меня зовут Ника. Гурьева. В Ростове нашу фамилию знает каждый, кто хоть раз покупал на Центральном рынке донского судака, чехонь или вяленого рыбца, от которого пальцы потом три дня пахнут рекой. Три поколения. Прадед начинал с одной лодки под Богатяновским спуском, а теперь у нас склады у самой воды, лавки на Старом базаре и поставки в половину города. Красивая была бы история про семейное дело.
Если бы не Столетовы.
Двадцать лет. Столько тянется эта вражда — из-за причала, из-за поставщика, из-за какой-то давней сделки, где кто-то кого-то кинул на деньги. Никто уже толком и не помнит, с чего началось. Помнят только, что Столетовых у нас в доме нельзя называть за столом. И что дед, услышав эту фамилию, багровеет и уходит на балкон курить, хотя бросил лет пятнадцать как.
А я в тот вечер стояла на Паромоновской набережной и смотрела, как один из них идет ко мне.
Артем Столетов.
Я его узнала сразу — по походке. Он ходил так, будто набережная принадлежит ему одному, а Дон течет исключительно для того, чтобы он мог на него посмотреть. Наглый. Красивый той тяжелой, неудобной красотой, от которой хочется отвернуться, а ты — не можешь.
— Гурьева, — сказал он вместо «здравствуй». — Ты на чужом причале.
— Это городская набережная, Столетов. Твоего тут — разве что самомнение.
Он усмехнулся. Паромоновские склады за его спиной темнели старой кирпичной кладкой — эти руины помнят еще купцов, зерно, воду, что бежала прямо сквозь подвалы. Летом сюда приходят фотографироваться. А осенью, вечером, когда с реки тянет холодом и туманом, тут пусто. Только фонари роняют в воду рыжие пятна, да где-то на ступенях мяукает тощий рыночный кот, который живет возле наших лавок и одинаково ворует и у нас, и у Столетовых.
— Отец сказал, ваши перебили нам поставку из Азова, — Артем подошел ближе. Слишком. — Это война, Ника.
— Тогда чего ты не воюешь, — спросила я, — а стоишь так близко, что я слышу, как ты дышишь?
Вот это было — зря.
Потому что он замолчал. И посмотрел на меня. Не зло. Совсем не зло. А так, будто впервые увидел, что я не «дочь Гурьева», не фамилия, не позиция в двадцатилетней войне — а просто девушка, которой холодно на осенней набережной.
В груди у меня что-то дернулось. Как рыба на крючке.
— Уходи, — сказала я тихо.
— Уйду, — согласился он. И не двинулся.
Мы простояли так, наверное, минут пять. Или десять. Или три — кто их считал. Дон шел мимо, тяжелый и черный, пах тиной и соляркой с барж, и я думала только об одном: если сейчас его тронуть — рукавом, случайно, — то потом уже никак не сказать себе, что ничего не было.
Я тронула.
Потом были недели, которых не должно было быть.
Мы встречались там, где нас не могли увидеть свои. Не на Большой Садовой — там пол-Ростова знакомых. Не в кофейнях на Пушкинской, где официантки помнят меня с детства. Мы уходили вниз, к воде, к этим складам, в кривые переулки Богатяновки, где дома врастают в землю по самые окна и пахнет чужими ужинами. Он приносил чебуреки с рынка, еще горячие, в пятнах жира на бумаге. Мы ели их, сидя на холодных ступенях, и я смеялась, как не смеялась с семьей уже год.
— Ты понимаешь, что это невозможно, — говорила я.
— Я понимаю, что мне плевать, — отвечал он.
Врал. Ему было не плевать. Я видела это по тому, как он замолкал, когда мимо шел кто-то похожий на знакомого. Как оглядывался. Мы оба врали — себе, друг другу, — и от этого вранья было почему-то только слаще.
А потом дед узнал.
Не знаю как. В Ростове секретов не бывает — город большой, а базар один. Кто-то видел. Кто-то шепнул. И вечером дед поставил передо мной стакан воды, сел напротив и сказал очень спокойно, а это у него страшнее любого крика:
— Столетов-старший разорил твоего прадеда. Не в переносном. Прадед пустил себе пулю в тридцать восьмом, когда его лавку отобрали по доносу. Угадай, чей был донос.
Вода в стакане дрожала. Или это руки у меня дрожали.
— Артем не виноват в тридцать восьмом, — сказала я.
— А ты уверена, — дед прищурился, — что он с тобой не за этим? Чтобы через тебя — до нас? Столетовы умеют ждать долго, девочка. Двадцать лет им как один день.
Вот тогда мне и стало по-настоящему холодно. Не от Дона.
Я пришла на набережную в последний раз. Туман поднялся с воды по самые колени, склады тонули в нем, как затопленные корабли. Артем уже ждал. И по его лицу — по тому, как он не улыбнулся, — я поняла: ему тоже что-то сказали. Свои. Про меня.
— Это правда? — спросила я. — Про донос. Про тридцать восьмой.
— Правда, — он не отвел глаз. — А про то, что мой дед потом всю жизнь спивался от вины — тебе рассказали?
Мы стояли и смотрели друг на друга через двадцать лет и одну реку.
— Я не знаю, кто ты, — сказала я. — Мой человек или чужой расчет.
— И я не знаю, — тихо ответил он. — Про тебя. Про себя. Ни черта я не знаю, Ника. Знаю только, что если ты сейчас повернешься и уйдешь — я не пойду за тобой. Так будет правильно.
Кот на ступенях мяукнул. Фонарь мигнул и погас — на набережной вечно что-то не работает.
Я сделала шаг назад. Туман сомкнулся между нами, мягкий и белый, как будто река решила за нас обоих.
А потом я сделала шаг вперед.
И до сих пор не знаю — влюбилась я в тот вечер или подписала себе приговор. Может, это одно и то же. У нас на Дону соль и кровь на вкус почти неотличимы.
Paste this code into your website HTML to embed this content.