Струна, которой не хватало
Абсолютный слух — не подарок. Заноза.
Аркадий Львович Гринберг понял это еще мальчишкой, когда на первомайской демонстрации духовой оркестр завалил трубу на четверть тона так, что у него потом три дня ныл коренной зуб. Никто вокруг не морщился. Сорок лет прошло — а мир для него так и остался чуть-чуть расстроенным. Люди врут постоянно, легко, с удовольствием. Струны — никогда.
В дом на Собинова его позвали в среду. Позвонил племянник покойного, Гоша: голос гладкий, будто по нему прошлись бархоткой. «Дядюшкин инструмент, „Красный Октябрь“, довоенный кабинетный. Хотим оценить перед продажей. Вы же его вели?»
Вел. Иннокентия Германовича Штейна — коллекционера, скрягу, меломана, — Аркадий Львович обслуживал двенадцать лет. И рояль его знал лучше, чем собственную ладонь. Каждую клавишу. Каждый войлочек, севший от ярославской сырости.
Штейн умер за неделю до звонка. Сердце. Нашли утром — за инструментом, голова на клавишах, руки соскользнули на колени. В городе поохали и забыли. Квартира на Собинова, ноты, рояль — все уходило Гоше, единственной родне.
День был серый, мокрый. Ярославль под таким небом становится похож на старую фотографию, которую забыли в воде. Аркадий Львович поднялся на третий этаж, отдышался — годы, будь они неладны, — и вошел.
Пахло пылью и чуть-чуть валерьянкой. Гоша был вежлив до приторности: чаю? нет? как угодно. Аркадий Львович чаю не хотел. Он хотел к роялю.
Поднял крышку. Провел пальцем по деке — привычка, ничего больше. И взял «ля» большой октавы.
Тишина. Точнее — глухой деревянный стук молоточка о ничто.
Он ждал этого. Две недели назад струна на этой ноте лопнула — старая, усталая бронза, — и он заказал в Москве специальную басовую, обвитую канителью. Такую в киоске не купишь. Штейн ворчал, что играть без «ля» — все равно что говорить без буквы «эр», и требовал поторопить мастеров. Струна из Москвы так и не пришла. Нота стояла мертвой.
— Знаете, — сказал Аркадий Львович негромко, — а ведь ваш дядюшка так и не дождался струны.
— Какой струны? — Гоша улыбался, но улыбка чуть запоздала. На полтакта. Настройщик такие вещи ловит.
— Басовой. «Ля». Ее нет вот уже две недели.
— И что?
— Да ничего. Просто странно.
Он закрыл крышку и попрощался. А вечером пошел к Соломину.
Капитан Соломин, грузный, усталый, с вечной изжогой, служил в отделении на Свободы и когда-то дружил с Аркадием Львовичем на почве шахмат. Играли раз в месяц, молча, под чай.
— Штейн, — сказал настройщик, расставляя фигуры. — Коллекционер с Собинова.
— Инфаркт. Дело закрыто.
— В котором часу он, по-вашему, умер?
Соломин полез в память, как в набитый ящик.
— Экспертиза плавала — тело нашли под утро, отопление жарит, точность так себе. Но есть свидетель. Соседка снизу, Зоя Павловна. Клянется: часов в девять вечера старик играл. Как всегда, свой полонез. Значит, до девяти был жив-здоров. А племянник заходил около половины десятого — постучал, услышал музыку сквозь дверь, решил не мешать старику, ушел. Так и записали: жив в двадцать один час.
— Полонез, — повторил Аркадий Львович. — Тот самый? Который с раскатом в самом начале, левой рукой, вниз, в бас?
— Почем мне знать. Играл и играл.
— А я знаю. Я этот полонез слушал двенадцать лет. Он начинается с октавы в большой октаве. С «ля».
Соломин поднял глаза от доски.
— И?
— И «ля» в этом рояле молчит уже две недели. Струна лопнула, замена не пришла. Мертвая клавиша, капитан. Стучит деревяшкой — и все. Живой человек не мог сыграть этот полонез на этом рояле в тот вечер. Никак. Это как петь верхнее «до» без голоса.
Тишина. Пешка застыла в пальцах Соломина.
— А ваша соседка слышала полный, богатый бас. С раскатом. Значит, слышала не игру.
— А что?
— Запись. У Штейна стоял в углу катушечный магнитофон, «Астра». Он себя записывал — старик был тщеславен, любил слушать себя вечерами. И пленки были старые, годичной давности. До того, как струна лопнула. На пленке «ля» звучит. В комнате — уже нет.
Соломин отодвинул доску.
— Договаривай.
— Кто-то включил магнитофон погромче, у самой двери, и вышел. Чтобы сосед и — главное — сам «случайный гость» услышали живого пианиста в девять вечера. А Штейн к тому часу был мертв уже часа три. И убил его тот, кому нужно было именно это: чтобы все поверили, будто в девять старик еще играл. Тот, у кого на девять — не алиби, а спектакль. Тот, кто «постучал и не стал мешать».
Они поехали на Собинова вдвоем.
Магнитофон стоял в углу, накрытый салфеткой. Пленка была заправлена и домотана до конца — забыли перемотать. А на приставном столике у двери, куда его перенесли той ночью, остался светлый прямоугольник в пыли — ровно по размеру «Астры». Гоша спешил. Он все продумал, кроме одного: он не был настройщиком. Он не знал, что в доме, где одна струна молчит, тишина громче любого крика.
Его взяли на кухне, с чашкой недопитого чая. Полонез так и остался стоять на пюпитре — раскрытый на первой странице, где в самом начале, в басу, октава «ля», которую этот рояль уже никогда не сыграет.
Аркадий Львович шел домой пешком. Дождь перестал. Город снова сделался чуть-чуть расстроенным — но это, по крайней мере, была честная фальшь.
Paste this code into your website HTML to embed this content.