Article May 23, 12:38 PM

Суд над Бродским: как советские чиновники случайно вырастили нобелевского лауреата

Представьте: 1964 год, Ленинград, февраль. На скамье подсудимых — рыжий нескладный парень двадцати трёх лет. Обвинение — тунеядство. Не убийство, не шпионаж, не антисоветская агитация. Тунеядство. Советское государство решило разобраться с этим Бродским — почему он не стоит у станка, а строчит какие-то стихи. Судья: «Кто вам сказал, что вы поэт?» Бродский: «А кто сказал, что я не поэт?»

Это не анекдот. Это протокол реального судебного заседания — тот самый, который журналистка Фрида Вигдорова записывала тайком; блокнот держала под столом, рисковала работой, а может, и не только работой. Её записи разошлись в самиздате по всему СССР, попали на Запад, стали одним из первых эксклюзивных свидетельств того, что в стране судят за стихи. Советская власть хотела унизить поэта — получила международный резонанс.

А потом Советский Союз рухнул. И Бродский получил Нобелевскую премию по литературе. Такая вот история.

Иосиф Александрович Бродский родился 24 мая 1940 года в Ленинграде. Отец — военный фотограф, мать — переводчица; семья интеллигентная, небогатая. Учёбу Иосиф бросил сам в пятнадцать лет — не выгнали, ушёл. Работал фрезеровщиком, истопником, санитаром в морге, ходил в геологические экспедиции. Пытался поступить в лётное военно-морское училище. Отказали. Пробовал записаться в разведку. Тоже отказали. Хорошо отказали, честно говоря — иначе неизвестно, как бы сложилось.

Стихи он начал писать с тех же пятнадцати лет — для себя, для небольшого круга. Официально советская власть его не печатала; слишком много было в его стихах неудобного, нелинейного, слишком личного. Ахматова, которая читала его ещё в начале шестидесятых, произнесла фразу, которую потом цитировали сотни раз: «Какую биографию делают нашему рыжему». Сказала это до суда. До ссылки. Как будто знала наперёд — что будет дальше.

Ссылку ему дали в деревню Норинскую Архангельской области — восемнадцать месяцев принудительного труда. Вот где стратегический просчёт советской системы обнаружился в полный рост: в ссылке Бродский читал Одена, переводил Джона Донна, писал стихи. Мороз, лошади, навоз, длинные полярные ночи — и он при керосиновой лампе с томиком английской поэзии в руках. Это не красивая легенда. Задокументировано. «Ни страны, ни погоста / не хочу выбирать» — написано именно там. Строчка звучит совсем иначе, когда знаешь, при каких обстоятельствах она появилась.

В 1972 году его выслали по-настоящему: посадили в самолёт и отправили без права возвращения. Вена, потом Лондон, потом Нью-Йорк и Мичиган, университетские кафедры. Бродский стал американцем — но стихи продолжал писать по-русски. Впрочем, он сам переводил себя на английский, что было занятием, скажем мягко, специфическим: критики ругали эти переводы за жёсткость и неестественный для английского синтаксис. Бродский не соглашался. Вообще ни с кем не соглашался легко — это было свойством личности, а не позёрством.

«Остановка в пустыне», «Часть речи», «Урания» — три книги, три вехи. «Остановка в пустыне» вышла в 1970 году в Нью-Йорке без участия автора: стихи собирали и издавали друзья, пока сам он сидел в Ленинграде и понятия не имел, что в это время делается за океаном с его текстами. «Часть речи» — уже эмигрантская, тоскующая; там есть цикл под тем же названием, где петербургский декабрь превращается в почти физическое ощущение — читаешь и будто слышишь скрип снега под ногами где-то на Моховой. «Урания» — более поздняя, философская; пространство, время, утрата. К тому моменту он жил в эмиграции уже больше десяти лет, а в СССР его стихи знали только по самиздату.

Нобелевскую премию ему дали в 1987 году. Советская пресса промолчала — один из тех случаев, когда лучшей реакцией на неудобный факт признаётся полное отсутствие реакции. Зато Бродский произнёс нобелевскую лекцию, которую потом разбирали как образцовый текст: он говорил о том, что поэт — инструмент языка, а не наоборот; что литература не делает людей лучше, но делает их сложнее — а это, по его убеждению, важнее. Сложность. Он всю жизнь работал с этим понятием. Его стихи намеренно тяжёлые — не чтобы запутать, а потому что реальность не даётся просто. Он брал классические формы — сонет, элегию, оду — и набивал их таким содержанием, что оболочка трещала по швам. Это как если взять старый кожаный чемодан девятнадцатого века и попробовать затолкать в него весь двадцатый — со всеми войнами, разрывами, эмиграциями, расставаниями.

Умер он в январе 1996 года — сердечный приступ, Нью-Йорк. Пятьдесят пять лет. Похоронен в Венеции, на острове Сан-Микеле, рядом со Стравинским и Дягилевым. Что было бы несколько претенциозно — если бы не было таким точным: все трое русские, все трое мировые, все трое жили и умерли вдали от родины. Прах в Петербург так и не вернули. Жена отказалась. Говорят, по его желанию. Возможно.

Сегодня ему было бы восемьдесят шесть. Трудно представить Бродского в нашем времени — с его логикой мгновенных постов и дерзких двустрочных остроумий. Он думал медленно и слов не торопил. Зато его фразы хорошо режутся на цитаты — что, наверное, несправедливо по отношению к целому, но что поделать. «Если выпало в Империи родиться, / лучше жить в глухой провинции у моря» — эту строчку знают даже те, кто в жизни не открывал его книг. Звучит как банальность — пока не задумаешься. Иногда банальность это просто правда, которую повторяли слишком долго. Восемьдесят шесть лет. Суд. Ссылка. Нобель. Венеция. Что-то в этой биографии от греческой трагедии — с той разницей, что герой выжил, победил и написал эпилог. Правда, на чужом языке и в чужом городе. Но написал.

1x
Loading comments...
Loading related items...

"You must stay drunk on writing so reality cannot destroy you." — Ray Bradbury