Mystic Sep 17, 05:58 PM

Тот, кто слышал холод

Струна не умеет врать. Металл честнее человека: где было холодно — скажет, где сыро — пожалуется, кто лапал его грязными пальцами — наябедничает. Викентий Павлович Гроздов слушал рояли сорок один год и людей давно разучился слушать. От людей шума много, а толку — с гулькин нос.

Позвонили в среду. Голос гладкий, как леденец. Просили привести в порядок инструмент покойного — «Стейнвей», Заводская улица, дом с башенкой напротив бывшей чулочной фабрики. Саратов зимой пахнет углем и Волгой подо льдом. Викентий шел через двор, снег под галошами скрипел на той самой ноте — ре-бемоль, если кому интересно. Кому это интересно, кроме него.

Покойного он знал. Арсений Тихонович, пианист, преподавал в музыкалке на Кутякова, потом ушел — руки подвели. Викентий настраивал ему «Стейнвей» дважды в год, последний раз — ровно три недели назад. Ля первой октавы держал на четырехстах сорока. Всегда сорок. Старик был педант, каких поискать: чашку ставил на одно и то же кольцо на скатерти, часы заводил в десять вечера, ни минутой позже.

Дверь открыла женщина в переднике. Полная, тихая, руки сложены на животе, будто держат что-то невидимое. Домоправительница. Аглая.

— Прибрать бы да продать, — сказала она. — Внук велит. Долги у Родиона, картежник он, прости господи. Все спустил, теперь на дедовский рояль зарится.

Вот и подсказали виноватого, подумал Викентий. Так у нас всегда: не успел войти — уже знаешь, кого назначили.

Комната. Он остановился на пороге и просто послушал. Так он всегда начинал — не глядя, а слушая. В комнате было тепло, батареи жарили вовсю, пахло валокордином и остывшим пирогом. На подоконнике стоял фикус. Черный. Не пыльный — именно черный, как обугленный, листья повисли тряпками.

— Померз цветок-то, — заметил Викентий.

— Да разве ж уследишь, — вздохнула Аглая. — Горе такое.

Он подошел к роялю. Откинул крышку. Погладил клавиши — не нажимая, просто здороваясь. Потом взял ля. Одно ля.

И замер.

Высоко. Струна ушла вверх. Не на волосок — заметно, почти на четверть тона. Он взял еще раз, для верности. Взял до, ми, соль. Весь строй уполз наверх, дружно, всей семьей.

Странно.

Рояль, который стоит в теплой комнате, вверх не уходит. От тепла металл расширяется, струна провисает — и тон падает. А тут наоборот. Тут струны будто всю ночь просидели на морозе: съежились, натянулись, запели выше. Холод стягивает сталь, тон растет. Это первое, что узнает настройщик, еще щенком, еще до того, как научится держать молоток.

Викентий выпрямился. Посмотрел на черный фикус. Посмотрел на форточку — закрыта, заклеена на зиму бумажными полосками. Аккуратно так заклеена. Только полоски свежие, клейстер еще не пожелтел.

— Арсений Тихонович когда преставился? — спросил он, не оборачиваясь.

— Ночью. Часа в три-четыре, доктор сказал. Сердце. Я утром пришла — он за роялем сидит, головой на крышку. Холодненький уже.

— А форточку кто заклеивал?

— Дак с осени заклеено.

Викентий кивнул. Медленно. Он умел кивать так, что человек думал — согласился старик. А старик в это время считал.

Считал вот что. Форточку заклеили недавно — клейстер свежий. Фикус вымерз — значит, стоял на лютом холоде, а мороз на дворе третий день под двадцать. Рояль весь ушел вверх — значит, металл долго, много часов кряду держали в стуже. Теплая комната такого не делает. Теплая комната струну распускает, а не натягивает.

Значит, окно было открыто. Всю ночь. Настежь.

Кто в минус двадцать держит окно нараспашку рядом с покойником? Тот, кому нужно, чтобы покойник остыл. Быстро и крепко. Чтобы тело закоченело раньше срока, чтобы доктор, потрогав, сказал: «Ну, часа в три-четыре ночи». А не тогда, когда все случилось на самом деле.

— Соседка ваша, Зоя, кажется? — Викентий тронул педаль. — Она вечером что-нибудь слышала?

Аглая чуть заметно переступила с ноги на ногу.

— Слышала. Рояль до семи играл. Потом тихо стало. Я в восемь ушла, она видала, как я выходила.

— В восемь ушли, — повторил он. — А доктор — три ночи. Ловко.

Между ними встало молчание. Плотное, как войлок под молоточками.

— Вы что это, Викентий Палыч, — сказала Аглая, и голос из леденцового стал каким-то жестяным. — Вы к чему клоните?

— Я, Аглая, ни к чему не клоню. Я рояль слушаю. — Он опустил крышку, тихо, без стука. — А рояль говорит, что окно всю ночь стояло открытым. И фикус то же говорит. И форточка ваша свежая. Арсений Тихонович умер вечером, при вас. А ночью, когда вы будто бы дома чай пили, тут его студили. Как рыбу в леднике.

Щелкнул замок. Аглая стояла у двери, и в руке у нее оказалась кочерга — коротенькая, чугунная. Откуда взялась — Викентий не заметил, старые глаза.

— Зря вы это, — сказала она почти ласково. — Старенький, а все суете нос. Он ведь тоже сунул. Нашел в бумагах, что я его сберкнижку доила. Восемь лет доила помаленьку. Пригрозил в милицию. Ну я ему в чай капель накапала. Много капель. Он и не допил, за роялем уснул.

— А окно открыли, чтоб на вас не подумали.

— Умный. — Она шагнула ближе. — Только кто ж тебе, старому, поверит-то?

— Мне — может, и никто, — сказал Викентий и достал из кармана телефон, простенький, кнопочный. — А вот Родиону, внуку, которого вы в картежники записали, я уже позвонил из подъезда. И не только ему. Один мой бывший ученик теперь в уголовке служит. Скверно на рояле играл, зато память хорошая. Они сейчас во дворе. Слышите, как снег скрипит?

Снег во дворе скрипел. На ре-бемоль. Под многими ногами сразу.

Кочерга опустилась. Не на голову — просто вниз, к полу, будто вдруг стала тяжелой. Аглая села на банкетку, у самого рояля, и заплакала — некрасиво, по-бабьи, в передник.

Викентий отвернулся. Он не любил смотреть, как плачут люди: врут они и в слезах тоже. А рояль — рояль не врет. Он подошел, откинул крышку в последний раз, взял ля.

Струна пела чуть выше, чем надо. Она еще помнила ночной холод — сталь помнит долго. Ничего, отогреется. Отпустит.

Викентий достал молоток. До приезда своих было минут пять. Или десять. Он все равно не собирался сидеть без дела — руки просили работы. Он подтянул колок, послушал. Еще чуть. Еще.

Сорок. Ровно сорок.

Вот теперь честно.

1x
Loading comments...
Loading related items...

"Write with the door closed, rewrite with the door open." — Stephen King