Bedtime Stories Aug 10, 05:58 PM

Тот, кто возит туман

В Плесе туман приходит с Волги ближе к полуночи. Снизу, от воды. Будто река устала за день таскать баржи да отражать чужие окна и решила наконец выдохнуть — тихо, длинно — на озябший, крутой свой берег.

Вера не спала.

Она лежала на бабушкиной кровати — высокой, с шишечками на спинках, с периной, в которой тонешь, как в сугробе, — и слушала. Ходики на стене отсчитывали что-то свое, упрямое. За окном на улице Луначарского фонарь качался на ветру и мазал желтым по потолку: туда-сюда, туда-сюда. Дом стоял на горе. Внизу лежал город, весь в вате, и только колокольня Воскресенской церкви торчала из тумана — темная, острая, как палец, поднятый к небу: тише, мол.

Вера пыталась вспомнить песню.

Слова-то остались. "Баю-баюшки, придет серенький волчок" — все знают. Но был еще один мотив, бабушкин, который она нигде больше не слышала. Тягучий такой. С провалом в середине, где голос будто оступался — и подхватывался снова. Вера искала его в себе, шарила по памяти, как в темном ящике комода. Пусто. Голос бабушкин помнила. А напев — выветрился. Испарился. Ушел, как уходит из чашки тепло, — незаметно, а потом хвать, и уже холодная.

Бабушка Нюра спала за стенкой. Тихо. По-стариковски бережно спала — так спят, когда уже привыкли беречь себя ото всего, даже ото сна.

— Ну что ты вертишься. Идем, — сказал кот.

Он сидел на подоконнике. Тихон. Огромный, дымчатый, с одним драным ухом — бабушка подобрала его года три назад у чайной на набережной, тощего, злого. Теперь-то отъелся, важный стал, как купец второй гильдии.

Вера не удивилась. Ночью в Плесе удивляться нечему — тут дома двести лет стоят, тут по этим горбатым улочкам сам Левитан ходил с этюдником да сотни людей до него, и все они куда-то делись, а туман остался. Раз кот говорит — значит, время такое.

— Куда?

— На перевоз. Одевайся теплее. У воды знобит.

Она натянула бабушкин платок, старые валенки в сенях, вышла.

Мир снаружи был вычеркнут.

Знакомая дорога вниз — та, по которой она сто раз бегала за молоком к тете Гале, мимо голубого домика с резными наличниками, мимо колодца, — эта дорога исчезла. Была тропа. Была молочная взвесь по пояс. И был Тихон, черной запятой скользивший впереди; хвост торчком, как знамя. Вера шла за хвостом.

Спускались долго. Дольше, чем надо бы. Плес маленький — от горы до Волги пять минут ленивым шагом, — но туман растянул эти минуты, разлил их, как разливают варенье по банкам: медленно, чтоб не пролить.

И вот — вода.

Набережная. Та самая, где летом торгуют копченым лещом и где скамейки все в чьих-то инициалах. Только сейчас скамеек не было видно. Была черная гладь Волги, и над ней стоял туман, а по туману — Вера замерла — плыли огоньки.

Сотни.

Маленькие, теплые. Как свечки в бумажных корабликах. Они не отражались в воде — они были над водой, чуть выше, в самом тумане, и качались, и дышали, и от них шел тихий-тихий звон. Будто кто-то очень далеко перебирает ложечкой в стакане.

— Что это? — шепотом.

— Сны, — сказал кот. Сел, обернул лапы хвостом. — Которые люди досмотреть не успели. Или потеряли. Забыли под утро, стряхнули с себя, как воду. Они все сюда стекаются. Река их держит до срока.

От берега отделилась лодка.

Плоскодонка, старая, смоленая. И в ней — человек. Стоял, отталкивался шестом. Не разобрать было лица под низкой шапкой; борода седая, руки большие, спокойные. Плечи как у того, кто всю жизнь что-то перевозит с берега на берег и давно перестал спрашивать зачем.

Лодка ткнулась в отмель у Вериных ног.

— Здравствуй, — сказал перевозчик. Голос глухой, будто из-под воды. — За песней пришла?

У Веры в груди что-то дернулось — как рыба на крючке, коротко.

— Откуда вы...

— Ко мне за другим не ходят. — Он не улыбнулся, но морщины у глаз собрались добрые. — Все теряют одно и то же, девочка. Не вещи. Вещи-то бог с ними. Люди теряют то, что нельзя потрогать: голос матери, запах давнего лета, свою же собственную песенку. Оно и утекает — сюда. Садись.

Вера ступила в лодку. Качнуло. Тихон прыгнул следом, устроился на носу, как маленький капитан.

И они поплыли в туман.

Огоньки расступались перед лодкой и снова смыкались за кормой. Вблизи Вера увидела: каждый — не свечка. Каждый — крохотный, свернутый листок света, и внутри что-то шевелится. В одном — кусочек синего моря, которого хозяин, поди, никогда наяву и не видел. В другом — чей-то смех. В третьем — рука, гладящая по волосам, и все, больше ничего, просто рука.

— Твоя где-то тут, — сказал перевозчик. — Но я не найду. Их тыщи. Я вожу, я не ищу. Искать тебе.

— Как?

— А как свое узнают? Не глазами. — Он опустил шест. Лодка встала. — Позови. Тихонько. Оно откликнется — свое-то на свой голос всегда идет.

Вера растерялась.

Позвать. Легко сказать. Она же и потому сюда попала, что не помнит — ни ноты. Как позвать то, чего не помнишь? Она открыла рот. Закрыла. Огоньки качались, ждали. Волга внизу дышала — черная, огромная, терпеливая.

И тогда Вера перестала вспоминать.

Просто закрыла глаза. Перестала лезть в тот пустой ящик комода, шарить, злиться. Вместо этого подумала о бабушке. О ее руках в муке. О том, как пахло от подушки — валерьянкой и немножко печкой. О том, как темнело за окном, а бабушка садилась на край кровати, тяжело так, кряхтя, и клала прохладную ладонь Вере на лоб.

И горло само.

Само, без спросу, выпустило звук. Один. Тягучий, кривоватый, ни на что не похожий. Не мелодия даже — так, зацепка. Но в этом звуке был тот самый провал в середине, где голос оступается и подхватывается снова.

Далеко в тумане один огонек вздрогнул.

Отделился от прочих. Поплыл к лодке — сначала нехотя, потом быстрее, быстрее, будто узнал, будто соскучился. Подлетел, ткнулся Вере в ладони — теплый, живой, как только что вылупившийся цыпленок.

И запел.

Бабушкиным голосом. Тем самым напевом — целиком, от первой ноты до последней, с провалом посередине и все. Вера сидела в лодке посреди черной Волги, держала в горстях поющий свет и ревела в три ручья, и ей было так хорошо, как не было давно; так хорошо бывает только когда возвращается то, что считал потерянным навсегда.

— Ну вот, — сказал перевозчик. И взялся за шест. — Держи крепче. И это — не потеряй больше. Такое дважды редко возвращают.

— А как не потерять?

— Пой, — сказал он просто. — Что не поется — то и теряется. Пой ее кому-нибудь. Хоть коту.

Тихон на носу фыркнул. Но, кажется, был не против.

Обратно доплыли скоро.

Берег вынырнул из тумана — знакомый, родной, со скамейками в инициалах. Вера ступила на песок. Обернулась поблагодарить — а лодки уже не было. Ни лодки, ни перевозчика. Только огоньки вдалеке качались над водой, чужие сны, и звенели тихонько, ждали своих хозяев.

Вверх по горе идти было легко.

Туман редел, отступал к реке, будто и его клонило в сон. Фонарь на Луначарского все качался. Дом стоял, теплый, темный. Вера вошла, разулась в сенях, прокралась к себе — а бабушка Нюра во сне пошевелилась, вздохнула и вдруг, не просыпаясь, чуть слышно напела: две ноты. Те самые.

Значит, у нее-то не выветрилось. Значит, было куда возвращаться.

Вера легла. Перина приняла ее, как теплая ладонь. Поющий огонек она отпустила — и он растворился, ушел в нее, улегся где-то под сердцем и затих. Теперь не потеряется. Теперь она знает.

В окне светало — далеко, за Волгой, робко.

Тихон запрыгнул на кровать, потоптался, привалился теплым боком.

— Спой, — буркнул. — Раз обещала.

И Вера спела. Ему, коту, шепотом, чтоб не разбудить бабушку. Мотив шел ровно, без запинки, будто и не терялся никогда. А кот слушал, жмурился и урчал, и урчание его было как далекий звон ложечки в стакане — тот самый, туманный, с той стороны.

За окном вставало утро.

А в доме на горе спали трое: старая женщина, девочка и кот. И одна маленькая песенка, которой теперь было где жить.

1x
Loading comments...
Loading related items...

"A word after a word after a word is power." — Margaret Atwood