Три нуля, или Как я себе славу поштучно собирал
Девятьсот девяносто семь.
Столько народу подписалось на мой канал «Узелок», где я, человек уже немолодой, показываю, как вязать рыбацкие узлы. Клинч, паломар, восьмерку. Дело тихое, нужное. Три года снимал в свое удовольствие и горя не знал.
А потом увидел эту цифру. И пропал.
Потому что до тысячи оставалось три штуки. Три человека. А три нуля, братцы, — это ведь не цифра, это, можно сказать, монумент. Это когда под числом черта и точка, и дальше говорить не о чем. Девятьсот девяносто семь — так, обмылок, огрызок какой-то, стыдно людям в глаза глядеть. А тысяча — это тысяча. Это уже биография.
Жена моя, Нюра, на все это глядела как на детскую болезнь.
— Ты б, — говорит, — Кузьмич, лучше кран на кухне подвязал, чем узлы свои. Кран третий месяц капает. Вот тебе и восьмерка.
— Нюра, — отвечаю с достоинством, — ты не понимаешь масштаба. Мне до тысячи — вот столечко.
— А тысяча тебе на что?
Вот тут я и запнулся. Потому что честно если — ни на что. Кнопки серебряной за тысячу не дают, это я уже выведал; серебряную только за сто тыщ, а за тысячу — шиш, воздух, одно уважение к самому себе. Но объяснять это Нюре я не стал. Гордость не позволила.
И начал я охоту.
Первым делом пошел по родне. Свояку Петру позвонил — подписался, крякнул в трубку что-то про наживку и отключился. Внук Витька подписался с двух телефонов сразу, за что был мною же и отчитан: жульничество, говорю, мне честное число нужно, живое, а не дутое.
— Дед, — говорит Витька, — да я тебе за двести рублей хоть пять тыщ накручу. Есть сайты. К утру будешь как огурец.
— Цыц! — говорю. — Ты меня, старика, в аферисты не сватай. Мне чтоб каждый нуль был кровный, поштучный, чтоб за каждым — живая душа.
Витька плечами пожал: старорежимный, мол, дед. И ушел.
А я остался с девятьюстами девяноста восемью.
Одного, стало быть, за вечер надыбал. Свояка. Витьку с его двумя телефонами я в расчет брать отказался — из принципа. Так что оставалось двое.
Двое!
Вышел я в домовой чат. Написал скромно, с достоинством: так, мол, и так, дорогие соседи, кто рыбак или сочувствующий — милости прошу на канал «Узелок», человек старается. И ссылку.
Что тут началось.
Сначала — тишина. Мертвая, как прорубь в феврале. Потом отозвалась Зинаида Марковна из двенадцатой: «А это не реклама ли? У нас чат для домовых вопросов». Потом мужик какой-то новый, я его и в лицо-то не знаю, написал: «+ подписался, а вы мне узел для фидера покажете?» Показал! В тот же вечер отдельный ролик снял, семь минут, при свете кухонной лампы, Нюра ворчала, что ужин стынет.
Девятьсот девяносто девять.
Один. Остался один человек. Один нуль до монумента.
Вот тут, братцы, со мной и приключилось то, чего я за собой сроду не знал. Я перестал спать. Лежу, а в темноте передо мной эта единичка висит и три девятки, будто дразнятся. Встану, гляну в телефон — девятьсот девяносто девять. Лягу. Опять встану. Опять девятьсот девяносто девять. Под ребрами холодок мерзкий возится, как налим в ведре.
Я уж и внучатую племянницу поднял в одиннадцать вечера. И бывшего сослуживца, с которым десять лет не разговаривал, — набрал, помирился, подписал, снова, считай, разругались. И даже к соседу Гаврилычу постучался, а Гаврилыч у нас человек тяжелый, он мне два года из принципа не кланяется из-за колесной цепи, которую я у него будто бы не вернул.
— Подпишись, — говорю, — Гаврилыч. По-соседски. Один ты остался.
— А цепь? — говорит.
— Да не брал я твоей цепи!
— Ну и я не подпишусь.
Захлопнул дверь. И правильно, между нами говоря. Что я, тысячу свою на цепь стал бы менять? Нашел дурака.
Вернулся домой в первом часу. Пустой. Разбитый. Сел на кухне, под капающим краном, и такая на меня тоска накатила — ну, думаю, все, помру я на девятьсот девяносто девяти, так и высекут на плите: три девятки, недобор.
И вдруг — дзынь.
Телефон дзынькнул тихонько, по-домашнему.
Я гляну — а там... тысяча. Ровно. Три нуля. Стоят рядком, кругленькие, как караси в тазу.
Я аж вскочил. Схватил телефон, руки трясутся, снимаю прямо так, ночью, небритый, счастливый: «Друзья! Соратники! Свершилось! Ровно тысяча! И низкий поклон ему — тому неизвестному, тысячному, доброму человеку, который в этот поздний час не поленился, откликнулся на зов старика! Не знаю тебя, друг, но помнить буду до гроба!»
Выложил. Утер слезу.
А из спальни голос:
— Кузьмич. Ложись уже. И крикуна своего выключи.
— Нюра! Тысячный пришел! Незнакомый! Добрый человек!
Молчание. Долгое такое. А потом Нюра выходит в халате, в бигудях, и глядит на меня — не то с жалостью, не то с чем еще.
— Да я это, — говорит. — Я твой тысячный. Полчаса эту твою кнопку искала, глаза сломала. Спать-то ты все одно не давал — ворочаешься, встаешь, вздыхаешь. Ну и подписалась, лешего. Чаю будешь?
И ушла ставить чайник.
А я стоял посреди кухни со своим монументом в руке. С тремя нулями. И думал: вот ведь. Всю родню на ноги поднял, с Гаврилычем чуть до цепи не дошло, весь чат перебаламутил — а тысячную-то, самую главную, кровную, поштучную, мне тихонько принесла та, что с самого начала говорила: глупости.
Ролик я наутро стер. Про неизвестного доброго человека.
А кран, между прочим, к обеду подвязал. Восьмеркой.
Paste this code into your website HTML to embed this content.