Уникальность, или Как я машине родные слова по одному выкупал
Оригинальным человеком я, признаться, никогда не был.
Писал как все. Ветеран труда встречал рассвет. Погода вносила свои коррективы. Труженики, засучив рукава, выходили на поля. Коллектив с честью справлялся с поставленными задачами. Тридцать один год я так писал в нашем городском листке — сперва на бумаге, потом в интернете, — и ни одна живая душа не жаловалась. Читатель мой был человек терпеливый, привычный. Прочтет про рассвет, вздохнет и перевернет полосу.
А пожаловалась машина.
Явилась она к нам осенью. В виде программы с нежным названием — не то «Чистота», не то «Чистюля», врать не буду. Привез ее новый редактор, Стасик. Молодой. Двадцать восемь лет, борода лопатой, в ушах беспроводные затычки, говорит не «статья», а «материал», и не «материал», а почему-то «контент». Сел, закинул ногу на ногу и объявил, что отныне каждый текст у нас проверяется на уникальность. Девяносто процентов — порог. Меньше — значит, краденое. Значит, поисковик нас не любит. А кого поисковик не любит, того и бог не любит.
Первый мой материал был про открытие катка на площади.
Машина дала одиннадцать процентов.
— Переделывайте, — сказал Стасик, не глядя. — Совпадения по всему тексту.
Я взял бумагу (я все печатаю на бумаге, это мое право). Смотрю. Красным подчеркнуто: «долгожданное событие», «радости горожан не было предела», «каток распахнул свои двери». Все мои. Все родные. Выношенные.
— Стас, — говорю, — это не краденое. Это просто так говорят.
— Вот потому и краденое, — отвечает. — Раз все говорят, значит, не вы придумали.
Логика, братцы мои, железная. Против такой логики и возразить-то нечем. Выходит, за тридцать лет я ни одного своего слова не написал. Все с кого-то снял. И каток распахнул двери не у меня — а до меня, и много раньше.
Начал я воевать.
Воевал я тихо, по-редакционному, без скандала. Садился утром и выкупал у машины слова. По одному. «Радости не было предела» меняю на «люди радовались» — машина кривится, но пропускает процент-другой. «Распахнул двери» вычеркиваю вовсе, пишу «открылся». Серо, пусто, как казенная стена. Зато свое. За неделю я довел каток до шестидесяти трех процентов и впервые в жизни возненавидел чистое поле.
Дело дошло до цифири. Я считал проценты, как считают сдачу в незнакомом магазине — с подозрением. Напишу абзац, прогоню, запишу в столбик. Семьдесят один. Переправлю запятую — семьдесят. Уберу слово «очень» — вдруг семьдесят четыре. Отчего? Неизвестно. Машина думала о своем и мне не докладывала.
И вот под ноябрь померла у нас Серафима Гавриловна.
Старейший наш человек. Корректор. Сорок лет ловила чужие опечатки, а своих не нажила ни одной — такая была честная. Поручили мне некролог. И я, грешным делом, обрадовался: уж тут-то я напишу от души, тут машина меня не достанет. Потому что душа — она у каждого своя, незаемная.
Написал. Коротко. Что ушел светлый человек. Что память о ней навсегда останется в наших сердцах. Что скорбим и разделяем.
Прогнал.
Одиннадцать процентов.
Сижу. Читаю заключение. А там черным по белому: «Совпадение с ресурсом ритуального агентства „Вечность". Тариф „Эконом". Текст типового соболезнования».
Вот оно как, думаю. Выходит, и горе мое не мое. И «светлый человек», и «навсегда в сердцах» — все уже кем-то отскорбено, оплакано по тарифу, сдано в типовое. Горюю я, как все. По эконому.
Позвал Стасика. Показываю. Думал — поймет, отступится. Человек же все-таки, не машина.
— Переделайте, — говорит. — До девяноста. Иначе не поставлю.
И я переделал.
Вычеркнул «светлый человек». Вычеркнул сердца. Вычеркнул все, что болело, — потому что болело оно, как у всех, а значит, не считалось. А взамен, чтоб добрать проценты, вписал одну фразу. Свою. Единственно свою. Сгоряча вписал, не думая: «Серафима Гавриловна умела отличать тире от дефиса на слух, как настройщик — расстроенный рояль».
Машина замурлыкала. Девяносто четыре процента. Чистота.
Стасик прочел — и прослезился. Честное слово, прослезился, борода задрожала.
— Вот! — кричит. — Вот это живое! Вот это ваше! Этот рояль! Берем в заголовок!
Так и напечатали. С роялем.
А что она была светлым человеком и что останется в наших сердцах — то вырезали. Как краденое.
С тех пор я пишу уникально. Девяносто два, девяносто пять. Читатель мой, правда, куда-то делся — то ли привык, то ли помер. Но поисковик нас любит.
А бог — бог теперь, надо полагать, тоже проверяет на уникальность. И горе наше смотрит по тарифу. И всех нас, скорбящих типово, в светлую память заносит через раз.
Paste this code into your website HTML to embed this content.