Женихи уезжают на рассвете
Осенью кукуруза под Ла-Портом стоит стеной выше человека, и в ней можно спрятать что угодно.
Я это знаю лучше многих. Батрак — он видит землю снизу, изнанкой. Барин глядит на поле и считает бушели, а я гляжу и знаю, где мягко копается, а где корень, где вода близко, а где можно рыть хоть до преисподней.
Меня наняла вдова Серенсен на ее ферму, что стоит на отшибе, у самого озера, милях в двух от городка. Индиана, серое небо, туман по утрам такой, что амбара не видать от крыльца. Я колю дрова, чиню изгородь, режу свиней к Рождеству и копаю. Где велят.
А велит она копать часто.
Свиней резать я умею и не боюсь. Кто боится крови, тому на ферме делать нечего. Свинья, она умная, все понимает наперед, потому визжит. А после — просто мясо, и жалеть тут нечего; так устроено. Хозяйка это ценит. «У тебя, Рэй, рука не дрожит», — говорила она и наливала мне сидра.
Вдова — женщина видная. Огромная. Выше меня на голову, в плечах — как мужик-молотобоец, а руки такие, что подкову, поди, согнет. Норвежка. Двоих мужей схоронила, обоих быстро, обоих застраховала. В городке про это шептались, да кто ж вдове в глаза скажет.
По вечерам она садилась у лампы и писала письма. Много писем. В скандинавские газеты, что выходят для наших, для переселенцев, в Миннесоту, в Дакоту, аж в Чикаго. Объявления давала. Я раз подглядел черновик, я по-норвежски разбираю:
«Вдова, владелица хорошей фермы, ищет спутника жизни. Состоятельного. Прошу отвечать лишь тех, кто готов приехать лично и с капиталом, дабы доказать серьезность намерений».
С капиталом. Лично.
И они приезжали. Один за другим, всю осень. Крепкие мужики средних лет, вдовцы, бобыли, с чисто выбритыми шеями, в лучших воскресных костюмах. С чемоданами. А в чемоданах — я-то знал, я их таскал — тяжело. У одного, норвежца из Дакоты, Андерса, деньги были зашиты прямо в подкладку пальто, он мне сам похвастался, дурак: «Продал ферму, все привез, мисс Серенсен — серьезная женщина, серьезной женщине нужен серьезный человек».
Они ужинали при свечах. Она готовила знатно — окорок, яблочный пирог, кофе. Смеялась низким своим смехом. А наутро я запрягал, чтоб везти гостя на станцию, к чикагскому поезду.
И каждый раз хозяйка выходила на крыльцо и говорила:
— Не трудись, Рэй. Мистер уехал еще затемно, первым. Не терпелось ему.
Первым поездом. До рассвета. Пешком, стало быть, две мили по грязи, с тяжелым чемоданом.
Только чемодан почему-то стоял потом в чулане.
Я человек тихий. Не мое дело. Мне платят — я копаю. А копал я в ту осень много. То ей яму под новый погреб, то канаву, то «клумбу» у свинарника, здоровенную, глубокую клумбу — какие ж по осени клумбы, хозяйка? «Весной посажу георгины, Рэй. Копай глубже».
И известь. Она велела мне возить известь мешками. Много извести.
А свиньи.
Свиньи в тот год жирели, как никогда. Я их кормил, я знаю, чем: помои, картофель, отруби. С таких кормов так не разъешься. А они лоснились, довольные, тяжелые, и рыла у них были вечно перепачканы землей у той самой клумбы.
Я старался не думать. Есть вещи, про которые лучше не думать, если хочешь спать по ночам.
По вечерам, наколов дров, я садился на ступеньку сарая и играл на губной гармошке. Одну и ту же — привязалась. Отец ее еще пел, старую, про золотоискателя и дочку его:
«Oh my darling, oh my darling,
Oh my darling, Clementine,
Thou art lost and gone forever,
Dreadful sorry, Clementine».
Пропала навсегда. Ужасно жаль.
Играл — а сам глядел на темные окна фермы, где вдова опять сидела у лампы и писала очередное письмо очередному серьезному человеку с капиталом.
В ту ночь я и понял. Окончательно.
Я пришел за забытыми вилами к свинарнику, поздно, туман по колено. И услышал ее. Хозяйка стояла у своей «клумбы», без лампы, в темноте, и разговаривала. Тихо, ласково, по-норвежски. Я думал — с кем-то. Подошел ближе.
Ни с кем. Она разговаривала с землей. С ямой. Гладила лопату, как гладят собаку.
А рядом, наготове, лежал еще один чемодан. Открытый. Пустой.
Она услышала меня. Медленно обернулась. Лица в темноте не разобрать — только громадный силуэт да белки глаз. И сказала спокойно, будто мы про погоду:
— Что ж ты не спишь, Рэй. Раз не спишь — бери-ка лопату. Поможешь. Ты ведь мужик крепкий. Рука не дрожит.
Она шагнула ко мне. Земля чавкнула под ее тяжестью.
Я пячусь и знаю уже точно, всем нутром знаю: я не первый, кому она этой ночью протянула лопату. И если возьму — стану как те женихи. Уеду первым поездом. До рассвета.
А губная гармошка так и осталась лежать на ступеньке сарая. Играть больше некому.
Utром над фермой поднимался дым. Дом горел весело, дотла. Пожарные потом нашли на пепелище тела. Только у самого большого, у женского, головы почему-то не было.
И до сих пор в городке спорят, шепотом: она ли то была. Или снова уехала. Первым поездом.
До рассвета.
Paste this code into your website HTML to embed this content.