来自:Пепел душ
Глава 7. Храм
Канализация пахла так, как должна пахнуть канализация в мире, где цивилизация умерла, но трубы — остались. Тошнотворно. Невыносимо. Сладковато-гнилостно, с нотами разложения, химии и чего-то ещё — чего-то органического, тёплого, живого в самом отвратительном смысле слова, как если бы сама труба была кишкой мёртвого города, и они — Егор и Виктор — ползли по этой кишке, как пища наоборот, как отрыжка, как два куска упрямства, проталкивающиеся туда, куда нормальный человек не полез бы за все молочные зубы мира.
Но нормальных людей не осталось. Остались — они.
Коллектор — основная труба канализационной системы, собирающая стоки из боковых ответвлений и направляющая их к очистным сооружениям, — имел диаметр около ста двадцати сантиметров. Достаточно, чтобы ползти на четвереньках. Недостаточно, чтобы чувствовать себя человеком. Стены — бетонные, покрытые слизистым налётом, зеленовато-бурым, скользким, как совесть предателя. Под коленями — ледяная жижа, сантиметров пять-семь, густая, непрозрачная, с запахом, от которого глаза слезились, а желудок выполнял акробатические этюды.
Егор полз первым. Фонарь — в зубах, арбалет — привязан к рюкзаку, руки — в жиже, колени — в жиже, всё — в жиже. Тремор бил по запястьям, и пальцы скользили, и каждый метр давался как три, и фонарь прыгал, и тени плясали по стенам, и казалось — казалось — что тени живые. Что у них — глаза. Жёлтые.
Нет. Не казалось. Это фонарь. Просто фонарь.
«Канализация, — сказал Кровожадный. С интонацией ресторанного критика, оказавшегося в столовой. — Канализация, Егор. Ты привёл нас в канализацию. Мы ползём по дерьму к храму демона, чтобы спасти сына, который нас не помнит. Если бы я мог аплодировать — я бы аплодировал. Стоя. В овациях. Потому что это — пик. Вершина. Эверест идиотизма. Сейчас бы закурить — но руки в дерьме, и курить нечего, и лёгкие заняты тем, чтобы не вдыхать то, что здесь называется воздухом».
Егор не ответил. Полз.
Виктор — за ним. Тяжело, медленно, с хрипом, с матом вполголоса, с бинтом на боку, который промок и окрасился чем-то, что лучше было не анализировать. Бордовый пиджак — снят, свёрнут, привязан к рюкзаку: бархат и канализация — несовместимые понятия, как любовь и безопасность, как жизнь и гарантии.
— Егор, — прошептал Виктор.
— М.
— Если я умру здесь — не пиши на могиле, что я утонул в говне. Придумай что-нибудь красивое. «Пал в бою». Или «Ушёл непобеждённым». Или хотя бы — «Был одет стильно».
— Не умрёшь.
— Не факт. Но — договорились. «Был одет стильно». Подчеркни.
Они ползли. Минуту. Пять. Двадцать. Время в канализации — как время в кошмаре: резиновое, вязкое, не подчиняющееся часам, только ощущениям, а ощущения — кричали: долго, слишком долго, бесконечно.
Канализационные коллекторы — инженерное чудо, которое никто не замечает, пока оно работает, и все проклинают, когда перестаёт. Система была спроектирована ещё в семидесятых — бетонные трубы, уложенные с уклоном два-три градуса для самотёчного стока, с колодцами через каждые пятьдесят-семьдесят метров для обслуживания. Колодцы — вертикальные шахты диаметром около метра, со скобами-ступенями в стенах, ведущие наверх, к чугунным люкам. Егор считал колодцы — один, два, три, четыре — как маяки, как ориентиры, как удары сердца в темноте.
Но главная опасность канализации — не грязь. Не запах. Не темнота.
Газы.
Метан — CH₄ — без цвета, без запаха, легче воздуха, смертельно опасный. Образуется при анаэробном разложении органики — бактерии жрут мертвечину и выделяют газ, как миниатюрные фабрики смерти. В концентрации выше пяти процентов — взрывоопасен. Выше пятнадцати — удушает: вытесняет кислород, и человек теряет сознание за считанные вдохи, без предупреждения, без боли, просто — выключается, как лампочка, как Ника до ремонта, как жизнь.
Сероводород — H₂S — запах тухлых яиц, тот самый «канализационный» запах, который все знают. Парадокс: в малых концентрациях — воняет невыносимо, в больших — отключает обоняние, и человек перестаёт чувствовать опасность. Называется «обонятельная усталость». Как эмоциональная усталость — только быстрее и смертельнее.
Егор знал это. Из книг, из памяти, из той части мозга, которая собирала факты, как белка — орехи: про запас, на чёрный день, на случай, когда придётся ползти по канализации к храму демона. И чёрный день — настал.
— Дыши ртом, — сказал он Виктору. — Неглубоко. Если почувствуешь головокружение — скажи.
— Головокружение, — сказал Виктор. — Чувствую.
— Серьёзно?
— Нет. Но мне показалось, что ты хочешь поговорить. В канализации. Во время тайного проникновения. Громко.
Егор замолчал. Полз.
Пятый колодец. Шестой. Коллектор сужался — боковое ответвление, диаметр меньше, сантиметров восемьдесят. Рюкзак скрёб по потолку. Медведь в рюкзаке — молчал. Терпел. Храбрый.
Седьмой колодец — и Егор остановился. Поднял голову. Фонарь — вверх, по стенам шахты, по скобам, к люку. Люк — не чугунный. Металлический, новый, с засовом. Установлен недавно — сварка свежая, блестящая.
Они были под храмом.
— Здесь, — сказал Егор.
Виктор подполз. Посмотрел вверх. Присвистнул — тихо, сквозь зубы.
— Засов, — сказал он.
— Вижу.
— Изнутри.
— Вижу.
— Мы — снаружи.
— Вижу.
— Отличный план.
«Блестящий, — согласился Кровожадный. — Как сварка на люке. Может, постучим? Скажем — доставка? Пицца? Нет, пиццы больше нет. Тогда — перепись населения. «Добрый день, мы считаем выживших. Вы — один из немногих, поздравляем. Можете мы войдём?» Гениально. Нобелевская премия по проникновению в канализацию».
Егор полез вверх. Скобы — ржавые, холодные, скользкие. Тремор мешал — пальцы соскальзывали, хватали снова, соскальзывали. Три метра вверх — как тридцать. Добрался до люка. Осмотрел засов.
Простой. Штырь в пазу. Но — с другой стороны.
Он достал нож. Просунул лезвие в щель между люком и рамой. Миллиметр. Два. Нащупал штырь. Надавил. Металл скрипнул — и штырь сдвинулся. Сантиметр. Два. Три. Выскользнул из паза.
Люк поддался.
Егор приподнял его — на сантиметр, на щель — и замер. Прислушался.
Тишина. Нет — не тишина. Шёпот. Далёкий, монотонный, ритмичный, как молитва, как мантра, как биение чужого сердца. И — запах. Не канализационный. Другой. Сладковато-горький, пепельный, с привкусом озона и горелой кости. Пепел. Запах Пепла.
Егор открыл люк. Выбрался.
Подвальное помещение. Бывший технический этаж торгового центра — трубы, кабели, электрощиты. Бетонный пол, низкий потолок. Тусклый свет — откуда? — от свечей. Десятки свечей — в нишах, на трубах, на полу. Восковые, чёрные, с фитилями, которые горели ровно, без мерцания, как будто пламя было не огнём, а его изображением.
Виктор выбрался следом. Тяжело, с хрипом, с прижатой рукой к боку. Встал. Посмотрел вокруг.
— Уютно, — сказал он. Шёпотом. — Как в склепе, только свечи.
— Тише.
— Тише некуда. Я — как мышь. Как большая, лысая, в пиджаке мышь.
Они двинулись по коридору — к шёпоту, к запаху, к свету. Егор — впереди, с арбалетом, с дрожащими руками, с фонарём, который выключил — свечей хватало. Виктор — за ним, с ножом, с хромотой, с решимостью, которая была крепче ноги.
Коридор поворачивал. Ещё раз. И ещё.
И — открылся.
***
Зал.
Огромный — бывший паркинг, подземный, с низким потолком, поддерживаемым квадратными колоннами. Колонны — обмотаны тканью, белой, испачканной серым, как бинты на ране, которая не заживает. На каждой колонне — символ: стилизованный глаз, жёлтый, нарисованный чем-то, что блестело при свечном свете. Десятки глаз. Сотни.
В центре зала — алтарь.
Сердце Пепла.
Егор увидел его — и остановился. Ноги отказали. Не от болезни — от ужаса. Потому что алтарь был — красивым. Страшно, невозможно, отвратительно красивым: кристаллическая структура высотой около метра, бело-серая с голубоватым свечением, пульсирующим, как сердцебиение, как дыхание, как жизнь. Грани — гладкие, острые, геометрически совершенные, как будто кто-то вырезал из бриллианта фигуру, не имеющую названия в человеческой геометрии. Свечение шло изнутри — неровное, тёплое, живое, и от него — от этого свечения — по залу расходились волны: не видимые, но ощутимые, физически ощутимые, давящие на грудь, на виски, на то место за глазами, где рождаются головные боли и кошмары.
Алтарь стоял на постаменте — чёрном, каменном, покрытом рисунками: руки, лица, фигуры, — все тянущиеся к кристаллу, все — с открытыми ртами, все — с экстатическими улыбками.
Температура — сорок один градус. Ника говорила. Егор чувствовал — тепло шло от алтаря, как от печи, как от живого тела, как от сердца, которое билось сто двадцать килограммами кристаллизованной смерти.
Но алтарь — не главное. Не сейчас.
Главное — люди.
Двадцать. Двадцать человек — на коленях, полукругом, лицами к алтарю. Мужчины. Женщины. Старики. Подросток — не старше шестнадцати. Все — в белых балахонах, грязных, рваных, надетых поверх того, что было на них раньше: джинсы, куртки, платья. Все — со связанными руками. Все — с лицами, на которых — не страх. Нет. Ожидание. Предвкушение. Экстаз.
Пленники? Или — добровольцы?
Вокруг — культисты. В белых масках — гладких, безглазых, с прорезями для рта, из которых торчали губы, серые от Пепла. Двенадцать. Нет — пятнадцать. С оружием: арбалеты, ножи, дубины. Стоят по периметру, как стражи, как стены, как зубы в закрытой пасти.
И — жрец.
Егор увидел его, и мир — остановился.
Олег.
Четырнадцать лет. Три года — целая жизнь для ребёнка, целая вечность, целая пропасть между пятилетним мальчиком на велосипеде и — этим. Высокий. Худой. В белом одеянии — длинном, до пола, расшитом серебряными нитями, которые блестели при свечном свете, как паутина, как трещины, как шрамы. Лицо — открытое, без маски. Бледное. Скулы — острые, как у матери. Глаза — карие, как у матери. Но — пустые. Не карие — коричневые. Цвет без жизни. Камень. Стекло.
Волосы — бритые наголо. На темени — татуировка: глаз. Жёлтый. Тот самый.
Олег стоял перед алтарём, спиной к залу, лицом к свечению, и в руках его — чаша. Медная, тёмная, полная серо-белого порошка. Пепел.
Он повернулся. К пленникам. К залу. К отцу, которого не видел, потому что Егор — прятался. За колонной. За тканью. За собственным страхом.
— Властелин голодает, — сказал Олег.
Голос — ровный, мальчишеский, ещё ломающийся, с хрипотцой, с нотами, которые Егор помнил, — «Папа, смотри, я смелый!» — но покрытые чем-то чужим, наносным, заученным, как корка Пепла на коже. Голос проповедника. Голос жреца.
— Властелин голодает, — повторил Олег. — И мы — кормим его. Потому что он — свет. Он — путь. Он — вечность. А мы — мимолётность. Пыль. Пепел. И Пепел — возвращается к Пеплу. Так было. Так есть. Так будет.
Двадцать голов — склонились ниже. Двадцать ртов — открылись. Готовые. Ждущие.
Егор смотрел — и внутри что-то рвалось. Не ломалось — рвалось, как ткань, как мышца, как связь между тем, что было, и тем, что есть. Его сын. Его — Олег. Его — «сильное имя». Проводит обряд. Кормит демона. Убивает людей. С ровным голосом. С пустыми глазами. С чашей Пепла в руках.
Виктор рядом — за другой колонной. Смотрел на Егора. В глазах — вопрос: «Что делаем?» Нож — в руке. Лезвие — блестит при свечном свете.
Егор покачал головой. Нет. Не сейчас. Не так.
И в этот момент — пол под ногами дрогнул.
***
Гель.
Он поднялся из щелей в бетоне — беззвучно, мгновенно, как вода, но — не вода. Густой, прозрачный, с перламутровым отблеском, с запахом, похожим на клей, на смолу, на что-то синтетическое и одновременно живое. Он обхватил лодыжки Егора — и схватился. Намертво. Как тиски. Как наручники. Как руки утопленника, тянущего за собой.
Егор рванулся — бесполезно. Гель мгновенно затвердел вокруг ног — от лодыжек до колен, прозрачный монолит, холодный, неподатливый, как стекло. Руки — свободны, но ноги — нет. Приклеен к полу, как насекомое к липучке, как бабочка к булавке.
За соседней колонной — звук: влажный хлопок, сдавленный мат. Виктор. То же самое. Гель — поднялся, схватил, затвердел. Два человека — две мухи в паутине.
— Что за — ! — Виктор дёрнулся. Нож упал — руки были свободны, но равновесие потеряно, и он — покачнулся, схватился за колонну, и гель — подтёк к его ладоням, обволок, застыл. Теперь — и руки.
Егор выронил арбалет. Попытался оторвать ноги — бесполезно. Гель держал, как бетон, как сварка, как приговор.
— Ловушка, — прошипел Виктор. — Ловушка, Егор. Они знали.
Шаги. Из темноты, из-за колонн, из ниоткуда — белые маски. Три. Пять. Семь. Окружили. Молча. С арбалетами, направленными на грудь, на лицо, на то пространство между глаз, где жизнь — ещё есть, а потом — нет.
Одна маска подошла ближе. Сняла — и под ней: лицо. Женское. Старое. Серое, с впавшими щеками и зубами, окрашенными в серый от Пепла. Улыбка — широкая, плоская, как трещина в стене.
— Нечистый, — сказала она. — Мы ждали.
Они знали. Конечно, знали. Канализация — не секретный ход. Канализация — мышеловка. И они — мыши. Мыши, которые пришли за сыром и нашли — захлопнувшуюся дверцу.
Их выдрали из геля — грубо, рывком, с кусками бетона, прилипшими к подошвам. Обыскали: арбалет — забрали, нож — забрали, рюкзак — бросили в угол. Медведь — выпал из рюкзака. Лежал на бетоне, мордой вниз, с пуговичным глазом, упёршимся в пол. Никто не обратил внимания.
Их толкнули в зал — к пленникам, к алтарю, к свету. На колени. Рядом с остальными двадцатью. Двадцать два — теперь.
Егор — на коленях перед алтарём. Руки — стянуты за спиной верёвкой, грубой, колючей. Тремор — бьёт по запястьям. Рот — сухой. Сердце — бешеное. Двести ударов. Двести пять. Двести десять.
Виктор — рядом. На коленях. С кровью на губе — ударили при обыске. С рукой, прижатой к боку — рана. С глазами — на Егора. Только на Егора.
— Прости, — прошептал Егор.
— За что?
— За всё.
— Отставить. Мы ещё живы. Пока живы — не за что извиняться.
Олег — не повернулся. Стоял перед алтарём. С чашей. Спиной к ним. Спиной к отцу, которого не узнал, потому что — не видел. Потому что — не смотрел. Потому что — не ждал.
— Властелин, — сказал Олег. Громче. Торжественнее. Голос — взлетал к потолку, к бетону, к тысяче нарисованных глаз. — Властелин, мы приносим дар. Двадцать два — вместо двадцати. Двадцать два — больше, чем обещали. Прими.
И — алтарь вспыхнул.
Свечение усилилось — от тёплого к раскалённому, от голубоватого к белому, от пульсации к непрерывному сиянию. Жар — волной, от кристалла к стенам, к потолку, к людям на коленях. И в этом жаре — движение. В воздухе, над алтарём, в пространстве, которое секунду назад было пустым — теперь было занято.
Тьма.
Клубящаяся, плотная, вязкая — не отсутствие света, а присутствие чего-то. Чего-то, что имело форму — и не имело. Чего-то, что двигалось — и стояло. Чего-то, что смотрело — сотнями глаз. Жёлтыми. Теми самыми. Из кошмаров, из бессонных ночей, из провалов памяти, из тьмы за веками — те самые глаза, которые наблюдали с первой главы, с первого сна, с первой крови под ногтями.
Но теперь — не во сне.
Теперь — наяву.
Пожиратель.
Он заполнил пространство над алтарём — тьма, расползающаяся, как чернила в воде, как дым, как мысль, которую невозможно остановить. Глаза — открывались один за другим, как окна в тёмном доме, как огни, как раны. Сотни. И каждый — смотрел. На пленников. На культистов. На жреца. На — Егора.
Давление. Физическое, осязаемое давление — на грудь, на рёбра, на лёгкие. Как если бы воздух стал густым, тяжёлым, как гель, как тот проклятый гель, только — внутри. Внутри тела. Внутри головы. Давление на мысли — тяжёлое, древнее, голодное.
Егор задохнулся. Рванул воздух ртом — и воздух был горьким, пепельным, с привкусом смерти, с привкусом божественного, с привкусом того, что бывает, когда стоишь перед чем-то, что больше тебя, больше мира, больше всего.
Пленники — заплакали. Не от страха — от счастья. Двадцать человек — на коленях, с мокрыми лицами, с улыбками, с выражением, которое Егор видел только однажды, три года назад, на лице Марины, за секунду до того, как она рассыпалась. Экстаз. Блаженство. Обожание.
— Властелин! — кричали они. — Властелин!
И Олег — повернулся к ним. С чашей. С Пеплом.
— Вдохните, — сказал он. Тихо. Ласково. Как врач — пациенту. Как мать — ребёнку. — Вдохните — и станьте вечностью.
Первый — мужчина, лет сорока, с бородой, с татуировкой на шее, — наклонился к чаше. Олег поднёс — к его лицу, к его ноздрям, к его жизни. Мужчина вдохнул. Глубоко. С закрытыми глазами. С улыбкой.
И — начал рассыпаться.
Не сразу. Сначала — пальцы. Кончики пальцев — побелели, стали серыми, порошковыми, и — осыпались. Как песок из кулака. Как пепел сигареты. Как время, которое кончилось. Потом — ладони. Потом — запястья. Руки — до локтей — серая пыль, опадающая на пол, на бетон, на рисунки тянущихся рук. Мужчина не кричал. Улыбался. Шире. Шире. Экстатически, блаженно, безумно — улыбка на лице, которое рассыпалось, как фреска, как штукатурка, как иллюзия.
Тридцать секунд. Сорок. Минута.
На полу — горка серо-белого порошка. И — одежда. Пустая. Как платье Марины. Как оболочка без ядра. Как — конверт без письма.
Олег перешёл к следующему. Женщина. Старая. С трясущимися руками. Она тянулась к чаше — сама, жадно, как алкоголик к бутылке, как — нет, не «как». Точно так. Именно так.
Вдохнула. Начала рассыпаться. Улыбка. Порошок. Одежда.
Третий. Четвёртый. Пятый.
Егор смотрел. Не мог отвести глаз. Не мог — закрыть. Не мог — не видеть. Это было — как кошмар, тот самый кошмар, из которого невозможно проснуться, потому что он — не кошмар. Он — реальность. Реальность, в которой люди добровольно превращаются в порошок, потому что демон, притворяющийся богом, обещал вечность. И вечность — была серо-белой пылью на бетонном полу.
Шестой. Подросток. Не старше шестнадцати. Рыжий. С веснушками. С глазами — закрытыми, с улыбкой — детской.
Егор отвернулся. Не смог.
Виктор — рядом — рвался. Молча, яростно, бесполезно. Верёвка на запястьях — крепкая. Культисты — рядом, с арбалетами, с ножами. Но Виктор рвался — потому что не мог не. Потому что внутри — предательство Лёши, вина, кровь, и новое предательство — молчаливое, пассивное — было невыносимо.
— Егор, — прошептал он. — Делай что-нибудь. Пожалуйста. Что-нибудь.
Седьмой. Восьмой.
И тогда — Пожиратель заговорил.
Не голосом — давлением. Слова — не звуки, а ощущения, впечатанные в мозг, как клеймо, как татуировка, как прион, перестраивающий структуру.
«Нечистый. Наконец-то».
Жёлтые глаза — все, сотни — повернулись к Егору. Одновременно. Тьма — сгустилась над ним, вокруг него, как капюшон, как саван, как объятие. Давление — утроилось. Грудь — сдавило. Дыхание — оборвалось.
«Я ждал тебя. Долго. Терпеливо. Как охотник — добычу. Как голод — пищу. Ты — аномалия. Ты — не подчиняешься Пеплу. Твоё тело — отвергает меня. Но тот, кто внутри... тот, второй... он — мой».
Давление — глубже. Не на грудь — на голову. На мозг. На ту часть, где жил Кровожадный, где была трещина, щель, дверь между двумя жильцами одного дома.
Егор почувствовал — Пожиратель тянется. Не к нему — через него. К Кровожадному. Щупальца тьмы — тонкие, невидимые, но ощутимые, как нити, как провода, как корни, — проникали сквозь иммунитет, обходя стены, которые Пепел не мог пробить, потому что Пожиратель — не Пепел. Пожиратель — больше. Пожиратель — источник.
Кровожадный — рванулся.
Внутри — как удар, как вспышка, как крик без звука. Кровожадный — не прятался, не мурлыкал, не комментировал. Он — боролся. Егор чувствовал это: два давления — одно снаружи, другое изнутри — столкнулись в его голове, как два поезда, как два течения, как два голода.
«Нет, — сказал Кровожадный. Не Егору — Пожирателю. Голос — яростный, хриплый, звериный. — Я сказал тебе — нет. Я не твой. Я — ничей. И ты — скучный. Помнишь? Я тебе говорил. Скучный. Вечный. Мёртвый. Ты — мертвее тех, кого жрёшь. Ты — пустота, притворяющаяся голодом. А я — живой. Больной, сломанный, прионный — но живой. И я не пойду к тебе. Не сегодня. Не завтра. Не никогда».
Давление — отступило. Не ушло — отступило. Как волна, которая откатывается перед тем, как ударить снова.
«Нечистый, — повторил Пожиратель. С чем-то новым в голосе-давлении. С — раздражением? С удивлением? С тем, что бывает, когда поезд, шедший по расписанию тысячу лет, впервые опаздывает. — Ты — сопротивляешься. Двое — в одном. Аномалия. Мне не нужен ты, человек. Мне нужен он — зверь. Голод. Мой».
«А ему не нужен ты, — сказал Кровожадный. — Ему нужна сигарета. И закуска. Но — не ты».
Девятый пленник. Десятый. Олег — с чашей, с пустыми глазами, с механической точностью — обходил ряд, подносил Пепел, смотрел, как люди рассыпаются, и — не моргал.
Одиннадцатый. Двенадцатый.
Очередь приближалась. К Егору. К Виктору. К двадцать первому и двадцать второму.
***
— Олег, — сказал Егор.
Громко. Не шёпотом — голосом. Полным, хриплым, дрожащим — но голосом. Отцовским.
Олег — остановился. С чашей. На полпути к тринадцатому пленнику. Повернул голову — медленно, как птица, как сова, как существо, которое не привыкло, что к нему обращаются по имени, потому что его имя — «Жрец». Или — «Голос Властелина». Или — «Орудие».
— Олег, — повторил Егор. — Посмотри на меня.
Карие глаза — пустые, стеклянные — остановились на Егоре. Без узнавания. Без интереса. Как камера наблюдения. Как окно в стене.
— Молчать, — сказал Олег. Ровно. Без злости. Без — ничего. — Жертва не говорит. Жертва — отдаёт.
— Я — не жертва. Я — твой отец.
Тишина. Даже Пожиратель — замер. Тьма — перестала клубиться. Глаза — застыли. На секунду. На одну секунду — весь зал застыл, как фотография, как стоп-кадр, как мир, услышавший слово, которого не ждал.
Олег моргнул. Первый раз за весь обряд — моргнул. Тело — дёрнулось. Едва заметно. Как если бы кто-то — глубоко внутри, за стеной Пепла и промывания мозгов, за тремя годами ритуалов и молитв — кто-то шевельнулся. Ребёнок. Пятилетний мальчик на велосипеде. «Папа, смотри, я смелый!»
— У меня нет отца, — сказал Олег. Голос — тот же, ровный, пустой. Но — трещина. Крошечная. Еле слышная. Как трещина в стекле — от которой, если не остановить, расходятся линии во все стороны. — Властелин — мой отец. Властелин — отец всех.
— Нет, — сказал Егор. — Властелин — паразит. Демон. Голод без дна. А я — Егор. Твой отец. Который боялся бормашины. Который делал пельмени по субботам — кривые, с мускатным орехом. Который назвал тебя Олегом — сильное имя. Который — потерял тебя. Три года назад. Здесь. В этом городе. Который — искал.
Олег стоял. Чаша — в руках. Пепел — серо-белый, мерцающий. Глаза — на Егоре. И в них — борьба. Видимая, физическая, как если бы за радужкой — два человека: один — жрец, другой — мальчик. Один — держал чашу, другой — хотел уронить.
Егор запустил связанные руки к карману. Трудно — руки за спиной, но карман — боковой, и пальцы, дрожащие, прионные, отчаянные — нащупали. Молочный зуб. Маленький. Острый. Тёплый.
Он вытащил его. Показал — на ладони, на дрожащей ладони, маленький белый осколок детства.
— Узнаёшь? — спросил он. — Твой первый зуб. Выпал, когда тебе было шесть. Мама — положила под подушку. А утром — вместо зуба — монетка. Пять рублей. Ты купил жвачку «Турбо» и наклейку с машиной. Ferrari. Красная.
Олег смотрел на зуб. И — дрогнул. Не тело — лицо. Мышца. Одна мышца — под глазом, справа — дёрнулась. Как от укола. Как от воспоминания, которое прорвалось через стену Пепла, как росток через асфальт, как костянка — только живой, настоящий.
Егор полез в другой карман. Пуговица. Перламутровая. Мамина.
— А это, — сказал он, и голос — ломался, крошился, как кристалл под молотком, — это — мамина. Пуговица. С платья. С того платья, которое... — он сглотнул. — С того, в котором она была. В последний раз.
Олег сделал шаг. Непроизвольный. К Егору. К зубу. К пуговице. К — себе. К тому, кем был.
И тогда Пожиратель ударил.
Не физически — ментально. Тьма — сгустилась вокруг Олега, как кокон, как плащ, как намордник. Жёлтые глаза — вспыхнули ярче, все одновременно. Давление — обрушилось на мальчика, и Егор видел — видел, как Олег дёрнулся, как тело напряглось, как глаза — на мгновение ставшие живыми, карими, человеческими — снова погасли. Стекло. Камень. Пустота.
«Жрец, — прошелестел Пожиратель. — Нечистый лжёт. У тебя нет отца. Ты — мой. Ты — голос. Ты — орудие. Заверши».
Олег выпрямился. Лицо — разгладилось. Пустота — вернулась. Глаза — погасли. Он посмотрел на Егора — и не узнал. Снова.
И — достал нож.
Длинный, ритуальный, с лезвием, которое блестело серебром при свечном свете, с рукоятью, обмотанной белой тканью, с гравировкой — глаз — на клинке.
— Нечистый не подвластен Пеплу, — сказал Олег. Ровно. Как чтение инструкции. Как рецитация молитвы. — Нечистый отдаёт кровь.
Он шагнул к Егору. С ножом. С пустыми глазами.
И Егор — на коленях, связанный, дрожащий, больной, с молочным зубом в одной руке и пуговицей в другой — увидел: его сын подносит нож к его груди. Остриё — у сердца. Холод стали — сквозь рубашку, сквозь кожу, сквозь — всё.
— Олежек, — прошептал он. Имя — из прошлого. Домашнее. Маленькое. Имя, которое говорилось на ночь, перед сном, с поцелуем в макушку, с одеялом до подбородка, со сказкой — не из книги, придуманной на ходу, кривой, с дырками в сюжете. — Олежек. Это я. Папа. Который боялся бормашины. Помнишь?
Нож — дрогнул. Олег — дрогнул. Снова — мышца под глазом, справа. Снова — борьба за радужкой. Снова — мальчик внутри жреца, мальчик, который помнил Ferrari, и жвачку «Турбо», и пельмени, и маму, и папу, и — всё.
Но Пожиратель — давил. Тьма — сжималась. Глаза — горели. Голод — требовал.
И Олег — ударил.
Нож вошёл в грудь Егора. Слева. Между рёбрами. Неглубоко — сантиметра на два, может три, — рука мальчика дрогнула в последний момент, и удар, который должен был быть смертельным, стал — ранящим. Но — нож. В груди. И — боль. Острая, белая, ослепляющая — как вспышка, как крик, как тот момент, когда тело говорит мозгу: ты — уязвим, ты — смертен, ты — конечен.
Егор — задохнулся. Кровь — горячая, тёмная — потекла по рубашке, по животу, по коленям. Мир — накренился. Свечи — размазались. Жёлтые глаза — закружились.
И тогда — Виктор.
***
Виктор рвал верёвки с того момента, как Олег достал нож. Молча. Яростно. Систематически. Верёвка — грубая, но руки — жилистые, крепкие, и запястья — мокрые от крови (собственной, от трения), и кожа — содрана, и боль — ерунда, плевать, ничто по сравнению с тем, что происходило перед глазами.
Он видел. Как Олег поднимает нож. Как остриё — к груди Егора. Как Егор шепчет «Олежек». Как нож — входит.
И — что-то сломалось. Внутри Виктора. Что-то, что три года назад сломалось по-другому — когда он указал пальцем на Лёшу, когда выбрал свою жизнь чужой ценой, когда стал предателем. Тогда — сломалось в сторону трусости. Сейчас — в сторону ярости.
Верёвка лопнула.
Не развязалась — лопнула. От рывка, от крови, от чего-то, что было сильнее пеньки и узлов, сильнее логики и физики, — от того, что бывает, когда человек, предавший однажды, решает: больше — никогда.
Виктор вскочил. Культист справа — не успел среагировать: Виктор ударил его локтем в горло, перехватил арбалет, отбросил. Второй — слева — поднял нож; Виктор увернулся, схватил за запястье, вывернул, нож — упал.
И — бросился.
Между Егором и Олегом. Между ножом и грудью. Между отцом и сыном. Между — всем.
Олег — в момент удара — отступил, но нож — ещё в руке, ещё в движении, ещё — инерция, физика, угол, — и Виктор, влетевший в это пространство, принял нож на себя.
В живот.
Лезвие вошло — глубоко, по рукоять, с мокрым звуком, с тем звуком, который невозможно спутать ни с чем: металл входит в плоть, как ложка в сгущёнку, как паяльник в припой, как правда — в сердце.
Виктор — охнул. Не закричал — охнул. Коротко. Тихо. Как от удивления. Посмотрел вниз — на рукоять, торчащую из живота. Потом — на Егора. На Егора — раненого, на коленях, с кровью на рубашке, с молочным зубом в руке.
— Не смей, — прошептал Виктор. Упал на колени. Рядом. Лицом к лицу. Глаза — тёмные, влажные, с тем выражением, которое бывает, когда человек наконец-то делает правильную вещь в правильный момент, и знает это, и не жалеет, и — это, именно это выражение, — было антонимом того, что Виктор носил три года. Антонимом предательства. — Не смей сдаваться. Слышишь? Ты — лучшее, что случилось в моей жизни. Ты. Сломанный. С голосом в голове. С дрожащими руками. С прионами и страхами. Ты — лучшее. Единственное настоящее. И я — не предам. Больше — никогда. Больше — ни за что. Слышишь?.. Слышишь?
Он осел. На бок. Рука — к животу, к ножу. Кровь — между пальцев, тёмная, густая, настоящая.
Егор смотрел. И внутри — тот самый ледник, который сдвинулся в бункере, — теперь рухнул. Целиком. Со всей массой, со всем грохотом, со всей болью, которую тридцать пять лет копил, прятал, заливал самогоном, закрывал досками. Рухнул — и обнажил то, что было под ним: живое, горячее, яростное, несогласное.
Несогласное — умирать.
Несогласное — терять.
Несогласное — стоять на коленях перед тьмой, которая жрёт людей и называет это вечностью.
Олег — отступил. Стоял — с пустыми руками (нож — в Викторе), с пустыми глазами, с лицом, на котором — впервые за три года — выражение. Не пустота — ужас. Он ударил человека. Не в ритуале — в ярости. Не Пеплом — ножом. И — увидел кровь. Настоящую, красную, человеческую кровь, не серый порошок, не пыль, — кровь, которая пачкала руки и не смывалась.
Мальчик — внутри жреца — смотрел на свои руки.
И Пожиратель — ревел. Безголосо, давлением, яростью, голодом, который был не утолён, который требовал, который —
***
Взрыв.
Стена — южная, та, что примыкала к техническим помещениям, — вздулась и лопнула. Бетон — разлетелся кусками, пыль — поднялась облаком, свечи — погасли от ударной волны, и в проломе — силуэт. Угловатый. Металлический. С красными точками глаз.
Ника.
Серия «Тень». Боевой андроид. Тридцать семь процентов боеспособности. Но тридцать семь процентов — это эквивалент отделения пехоты, делённого на три, и делённого на три, это всё ещё — страшно.
Она вошла через пролом — тяжело, с гудением сервоприводов, с хрустом бетона под металлическими ногами. Экран на груди — красный, боевой режим. Глаза — красные, сканирующие, вычисляющие.
— Угрозы идентифицированы, — сказала она. Голос — тот же синтетический, ровный, но — другой. Жёстче. Холоднее. Машинный. — Пятнадцать боевиков. Вооружение — холодное и стрелковое. Приоритет: нейтрализация. Защита гражданских.
Культист слева — выстрелил из арбалета. Болт — ударил Нику в плечо, отскочил, высек искру. Ника повернулась к нему. Шагнула. Одним движением — как шахматная фигура, как механизм, как судьба — ударила его открытой ладонью в грудь. Культист отлетел к стене. Упал. Не встал.
Второй — с ножом — бросился. Ника перехватила руку, вывернула, нож — упал. Локтём — в висок. Третий — с дубиной — замахнулся. Ника приняла удар на предплечье, не дрогнула, ответила — прямым в солнечное сплетение.
Трое — за двенадцать секунд.
Остальные — отступили. Не побежали — культисты не бегут, культисты — перегруппировываются, как волчья стая, как тараканы, как зло, которое тактически грамотно. Арбалеты — вскинуты. Шесть болтов — в Нику, одновременно. Три — отскочили. Два — застряли в обшивке. Один — повредил сустав на правой руке. Ника не остановилась.
И в этом хаосе — в пыли, в грохоте, в мерцании свечей и красном свете экрана — Егор сделал то, чего не делал никогда.
Он обратился к Кровожадному.
Не мысленно — осознанно. Не с ненавистью — с просьбой. Не как жертва к паразиту — как жилец к жильцу. Как брат к брату. Как один сломанный — к другому.
— Помоги мне, — сказал он. Вслух. Хрипло. С кровью на губах, с ножевой раной в груди, с тремором, с прионами, со всем, что делало его — непригодным, негодным, невозможным. — Не вместо меня. Не за меня. Вместе. Ты слышишь? Вместе.
Пауза.
Внутри — тишина. Та тишина, которая бывает между вопросом и ответом, между вдохом и выдохом, между молотком и наковальней.
«Ты просишь, — сказал Кровожадный. Без сарказма. Без злости. С чем-то новым. — Три года я ждал этого слова. Три года — паразит, монстр, каннибал. И теперь — вместе».
— Да.
«Тогда вставай. Ты — видишь. Я — бью. Два жильца. Один дом. И дом идёт на войну».
Егор встал.
Одним движением. Верёвки лопнули. Тремор не исчез — вошёл в ритм, стал вибрацией, энергией, которая раньше мешала, а теперь двигала.
Он подобрал арбалет культиста. Зарядил одним движением, точным, без паузы. Прицелился — и выстрелил.
Болт попал культисту в плечо. Тому, что целился в Нику.
Перезарядил. Второй — в ногу другому. Третий — промах. Четвёртый — попадание.
Тело было одно, но управляемое двумя: Егор видел, анализировал, решал. Кровожадный реагировал, бил, уклонялся. Два лица на рисунке Сони — оба настоящие, оба нужные.
Культист — справа, с ножом. Егор увернулся (Кровожадный) и ударил (Егор) — кулаком в горло. Культист захрипел. Другой — с арбалетом, слева. Кровожадный развернул тело — быстрее мысли, быстрее тремора, быстрее страха — и Егор перехватил арбалет, вывернул, ударил прикладом.
Ника — рядом. Вдвоём они прорубались через культистов, как нож через масло, как паяльник через припой, как — они. Ника — тяжёлая, неостановимая, металл и программы. Егор — лёгкий, быстрый, безумный, мясо и прионы и два сознания в одном теле.
Пожиратель — взревел. Тьма — метнулась, как живая, как хлыст, как щупальце кальмара из морских глубин. Ударила Нику — андроид отлетела к колонне, на мгновение сбитая, с трещиной в обшивке, с искрами из повреждённого плеча. Ударила Егора — он упал, покатился по полу, встал (Кровожадный поднял тело, прежде чем Егор осознал падение).
Но тьма — не могла схватить. Не могла поглотить. «Нечистый» — невосприимчивый к Пеплу, невосприимчивый к демону. Тьма скользила по нему — как вода по стеклу, как ложь по правде, как Пожиратель по иммунитету. Раздражённо. Бессильно.
***
Олег стоял у алтаря.
Вокруг — хаос. Бой. Крики. Грохот. Тьма Пожирателя — мечущаяся, ревущая, потерявшая контроль. Культисты — падающие, отступающие, растерянные — без связи с Властелином, без приказов, без — Пепла в ушах.
Олег стоял — и смотрел на свои руки. На кровь. На красную, живую, настоящую кровь Виктора, которая не была порошком, которая не была Пеплом, которая была — жизнью. Чужой жизнью. На его руках.
Мальчик — внутри жреца — просыпался.
Медленно. Больно. Как после наркоза, как после трёхлетнего сна, как после смерти, которая оказалась комой. С дезориентацией, с тошнотой, с головокружением.
И — с памятью.
Она возвращалась — кусками, осколками, как разбитое зеркало, собирающееся обратно: молочный зуб — выпал на кухне, в кашу, мама смеялась; велосипед — красный, с дополнительными колёсами, потом без; пельмени — суббота, мука на носу, папа криво лепит; жвачка «Турбо» — вкус клубники, наклейка Ferrari, красная, на шкаф; мамин голос — «Ты же здоровый мужик!»; папин голос — «Олежек, пора спать»; страх темноты — ночник-луна, синий свет; первый день школы — рюкзак тяжёлый, мама держит за руку; запах жасмина — мамин шампунь; смех — папин, неловкий, хрюкающий; любовь — не слово, чувство, тепло, безопасность, дом.
Дом.
Три года Пепла — и дом всё ещё был. Глубоко. Под слоями ритуалов, молитв, обрядов, убийств. Под коркой. Под маской. Дом — был.
Олег поднял глаза. Посмотрел на Егора — через зал, через хаос, через дым и кровь. И — узнал.
Не жреца увидел — отца. Худого, бледного, с кровью на рубашке, с дрожащими руками, с двумя лицами, из которых одно — было папиным. Тем самым. Которое лепило пельмени. Которое боялось бормашины. Которое смеялось — хрюкающе, неловко.
Папа.
— Папа? — сказал Олег. Не сказал — выдохнул. Голос — сломался. Жрец — исчез. Остался мальчик. Четырнадцатилетний. С бритой головой и татуировкой. С кровью на руках. С глазами — мокрыми, живыми, карими. Мамиными.
Пожиратель — ударил. По Олегу. Ментально. Давление — как кулак, как молот, как приказ: «Заверши. Убей. Ты — мой. Ты — орудие. Ты — голос. ЗАВЕРШИ!»
Олег закричал. Не от боли — от разрыва. От того, что внутри — два человека: жрец и мальчик. Как у отца. Как наследство. Как проклятие и благословение одновременно.
Он упал на колени. Руки — к голове. Крик — высокий, детский, страшный. Пожиратель давил. Тьма — обволакивала. Глаза — впивались.
И — Олег потянулся. Не к чаше. Не к ножу. К алтарю.
К Сердцу Пепла.
Он взял нож — другой, ритуальный, лежавший на постаменте, — и ударил.
В кристалл. В Сердце. В якорь демона.
Лезвие вошло — и треснуло. Нож — сломался. Но кристалл — дрогнул. Трещина — тонкая, как волос, как нить, как надежда — прошла по поверхности. Свечение — мигнуло. Дёрнулось.
Пожиратель — взвыл. Без голоса, без звука — давлением, болью, ужасом. Впервые — ужасом. Потому что — якорь. Потому что — связь. Потому что — без Сердца — нет Пожирателя. Есть — ничто. Есть — рассеивание. Есть — смерть того, кто бессмертен.
— Ты — не мой отец! — крикнул Олег. Алтарю. Тьме. Жёлтым глазам. — Ты — голод! Ты — пустота! А мой отец — там! — он указал на Егора. Рукой, измазанной кровью. — И он — пришёл! За мной! Три года — и он пришёл!
Кристалл — дрогнул снова. Трещина — расширилась. Свечение — замигало, как лампочка перед перегоранием, как сердце перед остановкой, как мир перед концом.
***
— Ника! — крикнул Егор. Через зал. Через грохот. Через хаос. — Сейчас! Алтарь! Сердце!
Ника — поднялась. От колонны, от удара, от тьмы. Встала на ноги — металлические, гудящие, повреждённые, но — стоящие. Экран на груди — красный, потом — белый. Режим — переключился. Из боевого — в другой. В последний.
— Подтверждаю, — сказала Ника. Голос — ровный. Без колебания. Без страха. Без — ничего, что было бы похоже на колебание или страх, потому что машины не боятся, машины — выполняют.
Но.
Она посмотрела на Егора. На мгновение. Красные зрачки — на серые глаза. И в этом взгляде — что-то. Что-то, что не было в протоколах, не было в программах, не было в серии «Тень» и проекте «Пепел». Что-то — человеческое. Или — ближе к человеческому, чем ей полагалось.
— Передайте Соне, — сказала Ника. Пауза. Одна секунда. Две. — Передайте Соне, что Миша — храбрый. Боеспособность — ноль процентов. Но — храбрый. Она была... — пауза, — права.
Она развернулась. К алтарю. К Сердцу Пепла. К красной точке на схеме, которую показывала неделю назад на стене бункера.
— Олег! — крикнул Егор. — Отойди! Отойди от алтаря!
Олег — на коленях, у постамента — поднял голову. Увидел Нику. Увидел — экран на груди, белый, пульсирующий, нарастающий. Понял. И — отполз. На четвереньках. Быстро. Прочь от кристалла, прочь от тьмы, прочь от жёлтых глаз.
Ника подошла к алтарю. Положила ладони на кристалл. Металл — на камне. Холод — на тепле. Машина — на демоне.
— Активация термитного заряда, — сказала она. Ровно. — Термитная смесь: порошок алюминия и оксид железа. Температура горения: две тысячи пятьсот градусов Цельсия. Время горения: восемь секунд. Радиус поражения: три метра. Прощайте.
Не «до свидания». Прощайте.
Вспышка.
Белая, ослепляющая, абсолютная — как рождение звезды, как конец вселенной, как то, что бывает, когда алюминий встречает оксид железа при температуре, в которой плавится сталь, и кристалл, и камень, и всё, что казалось вечным.
Жар — волной. Егор упал, закрыл лицо руками, закрыл глаза — и сквозь веки, сквозь руки, сквозь всё — видел: белое. Только белое. Две тысячи пятьсот градусов белого.
Восемь секунд.
Одна — вспышка.
Две — жар усиливается. Кожа — горит. Волосы — тлеют.
Три — грохот. Кристалл — трещит. Не как стекло — как живое. Как кость. Как сердце.
Четыре — вой. Пожиратель — воет. Не давлением — звуком. Настоящим, физическим, разрывающим барабанные перепонки звуком, который был не криком и не рёвом, а — скрежетом. Скрежетом существа, которое разрывают на части. Которое теряет якорь. Которое — умирает.
Пять — тьма рвётся. Жёлтые глаза — гаснут. Один за другим. Как свечи на ветру. Как звёзды на рассвете. Как жизни — те, что были поглощены, — освобождаются.
Шесть — кристалл раскалывается. Пополам. На четыре части. На восемь. На — пыль. Серо-белую, знакомую, но — мёртвую. Пепел — без силы. Порошок — без божества. Прах — без демона.
Семь — Пожиратель рассеивается. Тьма — истончается, как дым, как туман, как кошмар при пробуждении. Жёлтые глаза — последние, самые большие, самые древние — смотрят на Егора. С — чем? С ненавистью? С голодом? С пониманием, что голод — навсегда неутолён?
«Вечность, — шепчет Пожиратель. Последним давлением, последним дыханием, последним словом. — Я — вечен. Я — вернусь. Голод — не умирает. Голод — ждёт...»
Восемь — тишина.
Абсолютная.
Ника — на месте алтаря. Нет — Ники нет. На месте алтаря — пятно. Оплавленный бетон, деформированный металл, серый пепел — но не тот Пепел, не демонический, не живой. Обычный пепел. Обычная зола. Остатки — термитной смеси, кристалла и боевого андроида серии «Тень», который знал, что Миша — храбрый.
***
После.
Всегда есть «после». Даже после конца мира — было «после». Даже после смерти Марины — было «после». Даже после гибели Ники — есть «после».
«После» — это когда пыль оседает. Когда уши перестают звенеть. Когда глаза привыкают к темноте, которая теперь — просто темнота, без жёлтых глаз, без давления, без голода.
Культисты — те, кто остался — стояли. Как статуи. Как сомнамбулы, вышедшие из транса. Маски — опущены, некоторые сняты. Под масками — лица. Человеческие. Растерянные. Пустые — но не той пустотой, что была раньше, пустотой Пожирателя, пустотой управления. Нет — пустотой отсутствия. Как будто из них вынули что-то — стержень, каркас, инструкцию — и оставили оболочку. Люди, которые три года были орудиями демона и вдруг — стали людьми. И не знали, как это — быть людьми.
Один — уронил арбалет. Другой — сел на пол. Третий — снял маску и уставился на неё, как будто видел впервые.
Егор встал. Медленно. С болью — рана в груди пульсировала, кровь текла, но неглубоко, два-три сантиметра, рёбра — целы, лёгкие — целы, жизнь — цела. Пока — цела.
Он подошёл к Виктору.
Виктор лежал на боку. Бледный. С ножом в животе — торчащим, серебряным, с гравировкой глаза на клинке. Глаза — закрыты. Рука — на животе, вокруг ножа, в крови.
— Виктор, — сказал Егор. Опустился на колени рядом. Руки — дрожащие — к лицу Виктора. К щеке. К виску. — Виктор. Открой глаза.
Виктор — открыл. Медленно. Мутные. Тёмные. С болью — такой, которая не кричит, а молчит, потому что кричать — не хватает сил.
— Я, — прохрипел он, — всё ещё одет стильно?
Егор засмеялся. Не по-прионному — по-настоящему. Коротко, хрипло, мокро, некрасиво — но по-настоящему. И — заплакал. Одновременно. Смех и слёзы — как олово и свинец, как Егор и Кровожадный, как всё в этом мире — вместе.
— Стильно, — сказал он. — Очень. Самый стильный человек на руинах. С ножом в животе и без пиджака.
— Пиджак, — прохрипел Виктор. — Где мой пиджак?
— В рюкзаке. Целый. Бархатный. Ждёт.
— Хорошо. Пиджак — важно. Пиджак — приоритет. Всё остальное — детали.
Егор осмотрел рану. Нож — в животе, но, кажется — кажется, кажется, только кажется, потому что Егор не хирург, Егор — сломанный человек с прионами, — нож вошёл сбоку, по касательной, не задел кишечник, не задел — молись, молись, молись — ничего жизненно важного. Кровь — много, но не фонтаном, не артериальная, тёмная, венозная. Жить будет. Должен. Обязан.
— Не вынимай нож, — сказал Егор. — Он — затычка. Вынешь — хлынет.
— Я знаю, — сказал Виктор. — Не первый раз. Хотя — первый раз в животе. Прогресс. Карьерный рост. Раньше — в бок, теперь — в живот. Следующий — в сердце. Полный комплект.
— Заткнись.
— Не могу. Я — болтун. Болтуны не затыкаются. Болтуны — умирают с незаконченной фразой.
— Ты не умрёшь.
— Обещаешь?
— Нет. Я не обещаю. Я — стараюсь. Изо всех сил.
Виктор улыбнулся. Бледно. Криво. Без бархата — по-настоящему.
— Этого, — прошептал он, — достаточно.
***
Олег.
Он стоял у стены. Маленький — не по росту, по ощущению. Четырнадцать лет, высокий, худой, но — маленький. Как ребёнок. Как мальчик, который проснулся после трёхлетнего кошмара и обнаружил, что кошмар — был реальностью. Что руки — в крови. Что голова — бритая, с татуировкой глаза. Что голос, который говорил «заверши», — замолчал. И тишина — оглушительнее любого голоса.
Он смотрел на Егора. И плакал. Молча. Без звука. Слёзы — по бледным щекам, по острым скулам, по маминым чертам. Капали на белое одеяние — на серебряные нити, на ткань, пропитанную Пеплом и обрядами, — и оставляли тёмные пятна, как дождь на сухом асфальте.
— Папа, — сказал он. И голос — сломался. Окончательно. Не ломающийся подростковый — сломанный детский. Голос пятилетнего мальчика, который упал с велосипеда и зовёт. — Папа, я... я не знал. Я не помнил. Они... они сказали, что у меня нет... что Властелин... что я — орудие... что семья — ложь, и любовь — ложь, и всё — ложь, кроме Пепла.
Егор встал. Подошёл. Каждый шаг — боль (грудь), каждый шаг — тремор (руки), каждый шаг — счастье (сердце). Счастье — больнее боли. Больнее тремора. Больнее всего.
Он остановился перед Олегом. Смотрел — сверху вниз, потому что — выше, но — снизу вверх, потому что этот мальчик, этот жрец, этот ребёнок — сделал то, что Егор не смог бы: ударил в Сердце. Отрёкся. Выбрал.
Егор протянул руку. Дрожащую. На ладони — молочный зуб. Маленький. Белый. Тёплый.
— Твой, — сказал он. — Всегда был твой.
Олег посмотрел на зуб. На ладонь. На отца. И — упал.
Не упал — бросился. Обнял. Руками — длинными, тонкими, мальчишескими — обхватил, вцепился, прижался. Лицо — в грудь (больно, рана, плевать). Слёзы — на рубашку (мокро, кровь, плевать). Всё тело — дрожит, как Егорово, как наследственное, как общее.
— Папа. Папа. Папа.
Три раза. Три слова. Три года.
Егор обнял его. Обеими руками. Дрожащими. Прионными. Больными. Живыми.
И — заплакал.
Молочный зуб — между ними. Маленький мост. Маленький якорь. Маленькая связь, которую не смогли разорвать ни культ, ни демон, ни три года, ни Пепел, ни — ничто.
«Ну вот, — сказал Кровожадный. Тихо. Очень тихо. С чем-то, что — если бы Егор не знал лучше — он бы назвал нежностью. — Нашёл. Нашёл щенка. Маленького, бритого, с татуировкой, но — нашёл. Молодец, Егор. Молодец — мы. Сейчас бы закурить. Но — не сейчас. Сейчас — вот это. Вот это — важнее».
***
Они уходили из горящего храма.
Не они подожгли — свечи. Сотни чёрных свечей, опрокинутых ударной волной, разбросанных по тканям, по балахонам, по всему, что горело. А горело — всё. Ткань, дерево, пластик, бывший торговый центр «Мега-Сити», ставший храмом, а теперь ставший пожаром.
Егор вёл Виктора — руку через плечо, вес на себе, шаг за шагом. Виктор — хромал, хрипел, бледнел, но — шёл. С ножом в животе, с кровью, с улыбкой, которая была не бравадой и не бархатом, а — упрямством. Чистым, ослиным, несгибаемым упрямством человека, который решил: не сегодня.
Олег шёл рядом. Справа. Молча. С мокрым лицом. С руками, которые не знали, куда деться — то к отцу, то к себе, то в карманы, которых не было в жреческом одеянии. Как щенок. Как ребёнок. Как мальчик, у которого отобрали три года жизни и вернули — отца.
Культисты — не преследовали. Стояли — пустые, потерянные, как дети без воспитателя, как солдаты без командира, как мыши без дудочника. Некоторые — снимали маски. Некоторые — плакали. Некоторые — просто стояли. И смотрели, как горит храм, и не понимали — почему не слышат голоса. Почему тишина. Почему — пусто.
Коридор. Лестница. Выход — не через канализацию, нет. Через парадный вход, бывшие стеклянные двери «Мега-Сити», теперь — просто проём, без стёкол, без дверей, без — смысла. Наружу.
Воздух.
После подвала, после свечей, после Пепла и термита и крови — воздух. Серый, холодный, с привкусом костянки и пыли, но — воздух. Настоящий. Не пепельный. Не демонический. Просто — воздух.
Егор вдохнул. Глубоко. Рёбра — заскрипели. Рана — заныла. Лёгкие — расправились.
Вдохнул — и закашлялся. И засмеялся. Прионный смех — короткий, резкий, непроизвольный. Три секунды. Потом — прошёл.
— Ты смеёшься, — сказал Олег. Тихо. С испугом.
— Это не я, — сказал Егор. — Это — болезнь. Я — объясню. Потом. Позже. Когда — сможем. Сейчас — идём.
Они шли. Прочь от храма. По улице мёртвого города — по растрескавшемуся асфальту, мимо ржавых машин, мимо остовов зданий, мимо — всего, что было миром и перестало. За спиной — дым. Столб чёрного дыма, поднимающийся от горящего храма к серому небу, как восклицательный знак, как маяк, как точка, поставленная после слова «конец».
Но — не конец.
Виктор — слабел. Шаги — короче. Дыхание — чаще. Бледность — зеленее. Нож в животе — горячий, пульсирующий.
— Егор, — прохрипел он. — Мне нужно... сесть. Минуту. Одну минуту.
Они остановились. У ржавого автобуса, лежащего на боку, как выброшенный кит. Егор усадил Виктора — осторожно, спиной к автобусу, ноги — вытянуты. Осмотрел рану. Нож — на месте. Кровь — продолжала сочиться, но медленнее. Пульс — частый, нитевидный, но — есть.
— Дотянем до бункера? — спросил Егор.
— Дотянем, — сказал Виктор. — Дотянем, потому что я обещал Соне «Фантазёра». И я — человек слова. Дырявый, кровоточащий, но — человек слова.
Олег присел рядом. Смотрел на Виктора. На нож. На кровь. На — дело своих рук.
— Я... — начал он. Голос — тонкий, дрожащий. — Я — простите. Я не хотел. Я не... это был не я... это...
— Это был ты, — сказал Виктор. Ровно. Без злости. Без обвинения. Как факт. — Ты держал нож. Ты ударил. Это — было. И — ладно. Знаешь почему? Потому что потом — ты ударил в алтарь. Тем же ножом. В ту же секунду, когда мог убежать, спрятаться, остаться жрецом — ты ударил в сердце демона. И это — тоже было. И это — важнее.
Олег смотрел на него. С тем выражением, с каким смотрят на взрослых дети, впервые получившие не наказание за ошибку, а — понимание.
— Правда? — спросил он.
— Правда, — сказал Виктор. — Я — эксперт по предательству. Поверь. Я знаю разницу между «сделал плохое» и «плохой человек». Ты — сделал плохое. Но ты — не плохой. Плохие — не отрекаются. Плохие — не рискуют. Плохие — не плачут.
Олег заплакал. Снова. Тихо. Уткнувшись лицом в колени. Плечи — тряслись.
Егор положил руку ему на голову. На бритую макушку. На татуировку — жёлтый глаз, нарисованный там, где раньше были русые волосы, вихрастые, непослушные, мамины. Погладил. Как раньше. Как тысячу лет назад. Как — всегда.
Молочный зуб — в кармане. Пуговица — рядом. Медведь — в рюкзаке. Три талисмана. Один сын. Один Виктор. Один Кровожадный. Одно тело — больное, дрожащее, прионное, но — живое. И в этом теле — двое, которые впервые за три года — не враги. Не жильцы, ненавидящие друг друга. Не паразит и хозяин. А — напарники. Симбиоз. Два лица одного человека.
Дым — за спиной. Храм — горел. Пожиратель — развеялся. Мир — не изменился, не стал лучше, не расцвёл. Но — что-то сдвинулось. Как ледник. Как стрелка. Как зуб, который шатается и — выпадает. И под ним — новый. Маленький, острый, неровный. Но — новый.
— Идём, — сказал Егор.
Он поднял Виктора. Олег — подставил плечо с другой стороны. Вдвоём — вели. Отец и сын — с двух сторон. Виктор — между ними. С ножом, с кровью, с улыбкой.
— Три мушкетёра, — прохрипел Виктор. — Один — с прионами, другой — с ножом в животе, третий — бывший жрец демонического культа. Дюма бы рыдал.
— Дюма бы выпил, — сказал Егор.
— Дюма бы написал, — сказал Олег. Тихо. Первая шутка. Первая за три года. Кривая, неуверенная, как первый шаг ребёнка, как первый зуб, как первый — всё.
Виктор засмеялся. Тихо. Больно. Но — засмеялся.
И Кровожадный — внутри — молчал. Не комментировал. Не мурлыкал. Не ехидничал.
Просто — шёл рядом. Внутри. Как жилец, который впервые почувствовал себя — дома.
А за их спинами — храм догорал. Чёрный дым поднимался к серому небу. Свечи — гасли. Маски — лежали на полу. И Пепел — серо-белый порошок, валюта, наркотик, топливо, прах поглощённых душ — был просто пылью. Просто пылью. Без бога. Без демона. Без Пожирателя.
Просто — пылью.
И ветер — подхватывал её. И уносил. Туда, где не было храмов. Где не было алтарей. Где не было жёлтых глаз.
Туда — где был рассвет. Серый, тусклый, больной — но рассвет.
И они — шли к нему. Трое. По мёртвому миру. С ножом в животе, с дрожащими руками, с мокрыми глазами. С молочным зубом в кармане и медведем в рюкзаке.
Шли.
И не оглядывались.
«Сейчас бы закурить, — сказал Кровожадный. Шёпотом. Почти нежно. — Но — потом. Потом — когда дойдём. Когда — сядем. Когда — выдохнем. Потом — может быть. А сейчас — шаг. Ещё шаг. Ещё. Мы — идём. Мы — дошли. Мы — уходим. И это, Егор... это — и есть победа. Не красивая. Не чистая. Не такая, как в книжках. С кровью, с прионами, с ножом в животе друга, с мёртвым роботом на месте алтаря. Но — победа. Наша. Единственная. Настоящая».
Егор стиснул зубы. Шёл. Тремор бил по рукам. Смех подкатывал — и откатывался. Олег — рядом, плечо к плечу. Виктор — между ними, хрипящий, бледный, живой.
А впереди — бункер. И Соня. И Шпрот. И рисунок на стене — пять фигурок, кот, медведь, солнце.
Семья.
То, ради чего — всё.
"保持写作的陶醉,以免现实摧毁你。" — 雷·布拉德伯里