Аванс, или Как я тридцать рублей от самого себя прятал
Аванс выдали в среду, под самый конец дня. Тридцать рублей. Кассир Сопиков отсчитал их мне через окошечко — бумажка к бумажке — и посмотрел так, будто отдавал не казенные деньги, а собственную печень.
— Распишитесь, Пантелей Саввич.
Я расписался. И тут же, у самого окошечка, меня прошиб холодок — тот мерзкий, под ребрами. Потому что я-то себя знаю. Тридцать рублей в моем кармане живут ровно до первого фонаря. Дальше начинается чудо: карман полон, а денег нет.
Дома я сел и рассудил здраво. Враг у этих денег один. Я сам. Стало быть, надо деньги от меня спрятать. Надежно. Чтоб я, вечерний и слабый, до них не добрался.
Разделил на три доли.
Десятку — хозяйке, Агриппине Марковне: «Подержите, Христа ради, до пятницы. И не отдавайте мне, хоть на коленях просить стану». Другую десятку — в книгу. Толстую, скучную, «Землеустройство в северных губерниях» — такую я и трезвый в руки не возьму. А третью зашил. Иголкой, в подкладку пальто, у самого подбоя. И, чтоб уж вовсе себя усовестить, вложил туда записку. Вывел крупно: «Стой. Это последнее. Если ты это режешь — ты пропащий человек. Подумай о пятнице».
Сел. Полюбовался. Хорошо.
Тут постучали.
— Пантелей Саввич! — Пробкин, сосед по конторе, уже в дверях, уже в пальто, уже весь праздничный. — Вы ж аванс получили! Грех в среду дома киснуть. В «Аркадии» куплетист новый, Жорж Ручейков, прямо из Одессы. Один раз в жизни!
— Не пойду, — говорю твердо. — Денег нет.
— Как нет? Вы ж получили.
— Получил. И спрятал. От себя.
Пробкин поглядел на меня с жалостью, будто на хворого.
— Голубчик. Да я ж угощаю. С меня все. С вас — одно присутствие.
Ну кто ж от присутствия откажется. Присутствие денег не стоит. Я и пошел.
В «Аркадии» Пробкин, натурально, угощал. Ровно до третьего графинчика. На третьем он похлопал себя по карманам и сделал лицо человека, у которого только что умерла тетушка.
— Пантелей Саввич. Конфуз. Портмоне-то я дома, на комоде оставил...
Ну что ты будешь делать. Человек старался, хлопотал. Не по-людски его теперь конфузить. А деньги — вот они, за углом, в книге лежат. Десять минут ходу.
Сбегал. «Землеустройство» распотрошил прямо в передней, на бегу. Десятки как не бывало — куплетист Ручейков, и верно, пел хорошо. За такое и заплатить не грех.
Потом появились его знакомые. Потом знакомые знакомых. Потом барышня с диадемой пела про разбитое сердце, и ей бросали на сцену, и я бросил — неловко ж сидеть сиднем, когда все люди бросают.
К полночи встал вопрос об ужине. Серьезный.
— А хозяйка? — вспомнил Пробкин, уже мне как родной брат. — У вас же десятка у хозяйки лежит!
— Так она не отдаст. Я сам велел не отдавать.
— А вы построже.
Поехали к хозяйке на извозчике. Сорок копеек — но не пешком же через весь город, это уж вовсе нищенство. Подняли Агриппину Марковну. Я был строг. Я топал ногой. Я объяснял, что деньги мои собственные и держать их силой есть чистейший произвол. Агриппина Марковна, в чепце, зевнула во весь рот и отдала. Она-то меня знает.
Ужинали долго.
Под утро, когда в «Аркадии» уже гасили лампы, а Ручейков спал лицом в салате оливье, подошел лакей со счетом. И тут я понял, что доехал. Что весь я, Пантелей Саввич, весь без остатка — вот в эту бумажку и поместился.
В кармане пусто. В книге дыра. У хозяйки чепец да зевок.
Оставалось одно. Последнее. Зашитое.
Я нащупал в подкладке твердое. Зубами — нитку, пальцами — в прореху. Вынул. Развернул.
Денег не было.
Была записка. Та самая. Моя. «Стой. Это последнее. Если ты это режешь — ты пропащий человек. Подумай о пятнице».
А ниже — другим почерком, кривым, ночным, которого я за собой и не упомню, приписано:
«Подумал. Деньги взял в антракте. Извини. П.»
Так я с самим собой за один вечер и рассчитался. Дочиста. И ведь что обидно, братцы: честнее всякого вора обокрал — сам у себя, сам себе и расписку оставил, сам же ее наутро и прочел.
А до пятницы было еще целых два дня.
将此代码粘贴到您网站的HTML中以嵌入此内容。