Еще одна минута блаженства: что стало с Мечтателем
经典作品的创意续写
这是受Федор Михайлович Достоевский的《Белые ночи》启发的艺术幻想。如果作者决定延续故事,情节会如何发展?
原文摘录
Но чтоб я помнил обиду мою, Настенька! Чтоб я нагнал темное облако на твое ясное, безмятежное счастье... о, никогда, никогда! Боже мой! Целая минута блаженства! Да разве этого мало хоть бы и на всю жизнь человеческую?..
续写
Прошло пятнадцать лет. Или шестнадцать — я сбился со счета где-то на десятом, потому что считать годы человеку, у которого их все меньше, а радости в них и вовсе нет, — занятие мучительное и совершенно бессмысленное.
Я все там же. Та же комната, те же зеленые закопченные обои, тот же паук в углу — не тот, конечно, а внук того паука, а может, и правнук; они ведь тоже живут, женятся, умирают, эти пауки, только тише нас, без всяких белых ночей.
Матрена постарела. Совсем сгорбилась, ходит теперь, держась за стену, и стена в тех местах отсвечивает, залоснилась от ее ладони. Иногда мне кажется, что мы с ней — два предмета в этой комнате, вроде шкафа и стула, и когда одного из нас вынесут, другой останется стоять и удивляться: а зачем, собственно?
Она вышла замуж. Ну да — она.
Я узнал об этом случайно, как узнается все самое главное в жизни — мимоходом, на углу, от человека, которому до тебя нет ни малейшего дела. Мне сказали, и я кивнул. Даже улыбнулся, кажется. И пошел дальше, ступая аккуратно, будто нес в себе полную до краев чашу и боялся расплескать; а чаша-то была пустая. Совершенно пустая. Вот что удивительно.
Первый год я ходил к ее дому. Стыдно признаться — ходил. Становился напротив, у той самой чугунной решетки, и глядел на окна во втором этаже. Там иногда зажигался свет, розоватый от абажура, и по занавеске проплывала тень — то ее, то не ее, поди разбери. И я стоял, воображая, будто она сейчас подойдет, отдернет штору и увидит меня, и все-все поймет в одну секунду, без слов, как тогда, на канале.
Не отдернула ни разу.
Потом я перестал ходить. Не потому что разлюбил — куда там; просто ноги стали не те, да и совестно: взрослый человек, а торчит под чужими окнами, как мальчишка. Городовой уж коситься начал.
А письмо ее я храню. Единственное. То самое, где она просила прощения и звала меня братом. Брат! Хорошее слово, теплое, только вот носить его всю жизнь в кармане у сердца — тяжеловато выходит. Бумага истерлась на сгибах, буквы повыцвели, и в одном месте — прямо на слове «люблю» (она писала: люблю вас, как брата) — расплылось пятно. От чего пятно, я вам не скажу. Не помню. Наверное, дождь.
Знаете, что самое странное? Я не жалею.
Вот сижу, ночь, за окном опять эта белесая, тревожная, бессонная петербургская ночь — не день и не ночь, а какая-то межа между ними, — и думаю: а ведь у меня было. Было же! Целых четыре ночи. Четыре ночи, когда рядом со мной шло, дышало, смеялось живое существо, и звало меня по имени, и держало под руку, и верило мне. Мне — которому и верить-то не во что.
Другие живут по сорок, по пятьдесят лет — и ни одной такой ночи. Едят, спят, наживают комоды, ссорятся из-за приданого, хоронят друг друга и сами ложатся под плиту с золоченой надписью — а ведь не было у них ничего. Ни-че-го. Прожили всю жизнь мимо жизни.
А я — был счастлив.
Матрена принесла чаю, поставила, вздохнула. Она всегда вздыхает, когда ставит мне чай, будто извиняется за что-то. «Вы бы, батюшка, легли», — говорит. Я говорю: сейчас, Матрена, сейчас лягу. И не ложусь.
Встретил я ее однажды. Настеньку. Года три тому.
На Невском, в сутолоке, у Гостиного двора. Дама под вуалью, в темном, с девочкой за руку — девочке лет восемь, глаза ее, точь-в-точь ее глаза, — и мы столкнулись, буквально плечами, и я извинился, и она сказала «ничего» и подняла вуаль — на секунду, чтобы поправить.
И — узнала.
Вот тут, скажу я вам, во мне что-то дернулось, как рыба, которую подсекли и тянут; больно и вместе радостно до дурноты. Она смотрела на меня — одно мгновение, не дольше, — и в этом взгляде было все: и та ночь, и канал, и слезы, и «брат», и стыд, и жалость, и что-то еще, чему я и названия не подберу. Может, благодарность. А может, мне почудилось. В моем возрасте, знаете, многое чудится.
Потом девочка потянула ее за рукав — «мама, мама, идем», — и она опустила вуаль, и кивнула мне, чуть-чуть, одними ресницами. И ушла. В толпу. Насовсем.
Я не пошел следом. Не оглянулся даже.
Стоял и улыбался, как дурак, посреди Невского, и люди меня обходили, и кто-то толкнул, и извозчик крикнул что-то бранное, а я стоял и думал: вот и еще одна минута. Еще целая минута блаженства.
Да разве этого мало хоть бы и на всю жизнь человеческую?
将此代码粘贴到您网站的HTML中以嵌入此内容。