经典续写 04月03日 11:15

Лед не взял: записки существа без имени

经典作品的创意续写

这是受Мэри Шелли的《Франкенштейн, или Современный Прометей》启发的艺术幻想。如果作者决定延续故事,情节会如何发展?

原文摘录

«Я взойду на мой погребальный костер с торжеством и ликованием и буду радоваться мучениям пожирающего пламени. Свет его погаснет; ветер развеет мой пепел по морю. Мой дух обретет наконец покой, если обретет вообще что-нибудь.» С этими словами он спрыгнул с корабля на ледяной плот, и течение понесло его прочь, и он затерялся во тьме.

— Мэри Шелли, «Франкенштейн, или Современный Прометей»

续写

Льды не взяли меня. Я записываю это, потому что молчание стало тяжелее, чем слова, а слова — единственное, что мой создатель оставил мне, кроме уродства.

Я помню ту ночь на корабле капитана Уолтона. Тело Франкенштейна лежало в каюте, и я стоял над ним, и что-то во мне — не сердце, потому что сердце было чужим, взятым из чужой груди, и билось по привычке, а не по праву — что-то во мне требовало слез, но слез не было. Я сказал Уолтону, что сожгу себя на костре на самой дальней льдине. Я верил в это, когда говорил.

Но слова — предатели. Они обещают то, чего тело не может выполнить.

Я ушел на льдину. Собрал обломки дерева, выброшенные морем. Высек огонь — это я умел, этому научился давно, в другой жизни, которая теперь казалась сном. Пламя занялось. Я лег в него.

И ничего не произошло.

То есть произошло, разумеется. Кожа — та кожа, что была сшита из кусков, — обгорела. Боль была. Но боль для меня — старая знакомая, она приходила и раньше, и я научился терпеть ее так, как терпят шум ветра: неприятно, но не смертельно. Огонь прогорел. Дерево кончилось. Я лежал на льду, обожженный, дымящийся, живой.

Живой — если это слово применимо ко мне.

Три дня я лежал без движения. Льдина дрейфовала на юг — я чувствовал, как менялся воздух, как он становился мягче, как в нем появлялись запахи, которых нет в Арктике: запах земли, гниющих водорослей, птичьего помета. На четвертый день льдина раскололась — не подо мной, а рядом, — и я оказался на узкой полосе льда, которую течение несло к берегу.

Берег был каменистый, низкий, поросший мхом. Я не знал, что это Лапландия. Я вообще не знал, где я. Но земля была твердой, и на ней росли кустарники, и между камнями текла вода — не соленая, пресная, — и я пил эту воду и думал, что, может быть, умереть можно позже.

«Позже» растянулось на годы.

Я построил укрытие — сначала из камней, потом, когда нашел поваленные деревья, из дерева. Руки мои, при всем их уродстве, были сильны и ловки. Франкенштейн — надо отдать ему должное, хоть он и не заслуживает похвал, — собрал меня из частей, принадлежавших людям крепким. Мышцы помнили работу, которую выполняли при прежних хозяевах. Пальцы знали, как держать топор, хотя я никогда прежде не рубил дерева.

Тело помнило чужую жизнь. Иногда я просыпался ночью от снов, которые не могли быть моими: женское лицо, склоненное надо мной, запах хлеба, детский смех. Чьи-то воспоминания, вшитые в мозговую ткань, просачивались сквозь швы, как вода сквозь щели.

Я научился ловить рыбу. Сначала руками — стоял в ледяной воде часами, неподвижный, как камень, пока рыба не подплывала достаточно близко. Холод меня не беспокоил: мертвая кожа плохой проводник, и то, что живому человеку причинило бы страдание, для меня было лишь легким онемением. Потом я сделал острогу из длинной ветки и кости — лосиной, найденной в лесу. Рыба стала попадаться чаще.

Еда мне требовалась, но мало. Меньше, чем обычному человеку. Мой создатель, при всех его недостатках, сконструировал тело экономное: оно расходовало мало и требовало немногого. Иногда я не ел по три дня и не чувствовал голода. Словно механизм, который можно завести однажды, и он будет работать долго, пока пружина не ослабнет.

Но пружина не слабела. В этом была жестокость.

Я думал о смерти часто — в первый год почти непрерывно. Потом реже. Не потому что нашел причину жить, а потому что мысль о смерти, повторенная тысячу раз, стирается, как монета: контур остается, но рельеф исчезает. Смерть стала абстракцией, философской задачей, которую я обдумывал вечерами у огня, но не собирался решать практически.

У меня была книга. Одна. «Потерянный рай» Мильтона — та самая, которую я нашел много лет назад, в лесу, возле хижины слепого старика и его семьи. Я носил ее с собой все это время, завернутую в кусок кожи. Страницы пожелтели, некоторые слиплись от воды. Но я знал текст наизусть и все равно перечитывал — не для смысла, а для звука слов, для ощущения, что кто-то когда-то сложил их в этом порядке, и этот порядок был правильным.

«Лучше царить в аду, чем прислуживать в раю.» Сатана говорил это, и я понимал его. Не соглашался — нет. Но понимал. Потому что я не царил и не прислуживал. Я просто был. Без места, без имени, без функции. Существо, которое не попало ни в ад, ни в рай, а застряло между ними, на каменистом берегу Лапландии, с обгоревшей кожей и чужими снами.

К шестому году страницы Мильтона истлели окончательно. Я держал в руках переплет — пустой, без единого листа внутри — и это показалось мне точной метафорой: книга без страниц, существо без имени, жизнь без содержания.

Я выбросил переплет в море. Течение унесло его за минуту.

На восьмой год пришли люди.

Они появились с юга — трое, на длинной узкой лодке, обтянутой кожей. Саамы, как я узнал потом. Невысокие, смуглые, в одежде из оленьих шкур. Они причалили к берегу в полумиле от моего укрытия, и я наблюдал за ними из-за камней, как наблюдал когда-то за семейством Де Лэйси — с расстояния, с жадностью, с тоской.

Они развели огонь. Варили что-то в котелке. Разговаривали — на языке, которого я не знал. Звуки были мягкие, округлые, непохожие ни на немецкий, ни на французский, ни на английский. Они перекатывались, как камушки в ручье.

Один из саамов отошел от костра и направился в мою сторону — вероятно, за водой: я слышал, как он нес пустой сосуд. Он шел по тропе, которая вела к ручью, — той самой тропе, которую протоптал я за восемь лет.

Он увидел меня.

Я ждал крика. Ждал ужаса. Ждал бегства. Мой опыт общения с людьми был однозначен: они видели мое лицо и кричали. Всегда.

Саам не закричал. Он остановился. Посмотрел на меня — долго, внимательно, без выражения. Потом сказал что-то. Одно слово. Короткое.

Я не понял. Но тон был вопросительный. Он спрашивал.

Я открыл рот. И обнаружил, что не могу произнести ни слова. Не потому что забыл языки — я помнил и немецкий, и французский. А потому что за восемь лет я не произнес вслух ни одного звука, и горло, как и все остальное в моем теле, работало по чужой памяти, которая за годы молчания истончилась до нитки.

Саам подождал. Потом кивнул — так кивают, когда принимают молчание как ответ — и ушел к ручью за водой.

Он вернулся через несколько минут и снова прошел мимо меня. На этот раз не остановился. Но и не ускорил шаг.

Я сидел за камнями и думал о том, что впервые за все мое существование человек увидел меня и не закричал. И не знал, что с этим делать.

1x
加载评论中...
Loading related items...

"开始讲述只有你能讲述的故事。" — 尼尔·盖曼