Ножницы на Пушкинской
Проснулся я от петуха. Настоящего, за забором, гортанного и обиженного — будто и его подняли не вовремя. Пахло углем, мокрой штукатуркой и почему-то ванилью. Я лежал на панцирной кровати, которая при каждом вдохе жалобно пела, и таращился в потолок с разводами.
Потолок был чужой.
Абажур оранжевый, с бахромой. Тишина не та, к какой я привык за тридцать лет: без гудения холодильника, без вибрации в кармане. Кармана, к слову, тоже не было — были синие треники с вытянутыми коленками.
Я Артем. Держу барбершоп на окраине большого города. Точнее — держал. Вчера закрывал кассу, ругался с поставщиком помад, пил остывший капучино из автомата (дрянь, но своя дрянь). А сегодня — петух, абажур и календарь на стене. Отрывной. Верхний листок нагло сообщал: пятница, 8 июня. Год — семьдесят третий.
Семьдесят третий, Карл.
Первые полчаса я честно ждал, что проснусь по-настоящему. Ущипнул себя — больно. Умылся над эмалированным тазом, вода ледяная, из ведра. За стенкой кто-то заводил «Ригонду»: сквозь треск пробивались «Веселые ребята», «люди встречаются, люди влюбляются». Я эту песню знал. Бабушка напевала, когда лепила вареники.
Значит, влип.
Коммуналка на Пушкинской. Ростов, июнь, жара уже с утра лезет в форточку, как нахальный сосед. Меня — то есть парня, в чьем теле я теперь квартировал, — звали, судя по повесткам на комоде, тоже Артемом. Артем Гринев, слесарь. Удобно. Одно имя не выучивать.
К слесарному делу, правда, руки у меня росли не тем концом. Зато к другому — очень даже.
Во дворе все началось с Валерки.
Валерка — пацан лет семнадцати, соседский, с чубом, который упорно лез в глаза. Сидел на лавке мрачный, как понедельник, и теребил в руках расческу, будто она была виновата в его бедах.
— Чего кислый? — спросил я, присаживаясь рядом. Семечки кто-то тут же насыпал мне в горсть; отказаться было нельзя, я уже понял местные правила.
— Да танцы завтра. В парке. — Он вздохнул так, что чуб приподнялся и опал. — А я лохматый, как барбос. В парикмахерскую на Энгельса запись на среду. А завтра — суббота.
Я посмотрел на его голову профессионально. Знаете, как хирург смотрит на перелом. Обычный полубокс тут стригли всем одинаково — под одну гребенку, в прямом смысле. Скучно. Я такое в училище на первом курсе перерос.
— Табуретку неси, — сказал я. — И ножницы, если есть.
— А ты умеешь?
— Я, брат, только это и умею.
Ножницы нашлись — портновские, тяжелые, тетькины. Машинка ручная, «Москва», щелкала как капкан и норовила выдрать волос с корнем. Инструмент — курам на смех. Но руки помнят руки. Я усадил Валерку на табурет посреди двора, накинул на плечи полотенце и — понеслось.
Стриг я его долго. Минут сорок. Или час — кто там считал. Двор потихоньку собирался вокруг: сначала бабки от подъезда, потом мужики от домино, потом откуда-то материализовались пацаны. Я делал ему то, что у нас называется скучным словом «андеркат», а по сути — коротко на висках, объем сверху, челку набок и текстуру пальцами. Ничего космического. Для семьдесят третьего — привет из будущего.
Когда я снял полотенце и щелкнул им, как тореадор плащом, во дворе повисла тишина.
Потом кто-то присвистнул.
— Валерка, ты ж артист! — ахнула баба Тома от подъезда. — Ей-богу, вылитый этот... как его... из журнала!
Валерка глянул в осколок зеркала, который ему сунули, и застыл. Медленно, недоверчиво потрогал висок. В глазах у него зажглось то самое, ради чего я вообще пошел в эту профессию, — когда человек в отражении узнает себя нового и этот новый ему нравится.
— Тем... — выдохнул он. — Тем, а сколько с меня?
— С тебя? Ничего. С остальных — по сорок копеек. Как в парикмахерской.
Я пошутил. Честное слово, пошутил.
К вечеру субботы у меня во дворе выстроилась очередь.
Стриг я на той же табуретке, под старой шелковицей, которая роняла на клиентов лиловые ягоды — приходилось смахивать. Одеколон одолжила тетя Валя: «Шипр», зеленый, забористый, от одного запаха слеза прошибала. Я брызгал на ладони, хлопал клиента по загривку — фирменно, с оттяжкой, — и мужик млел. Полтинниками и по двадцать копеек в спичечном коробке накапливалось что-то похожее на выручку.
Один дядя Гриша, шофер с автобазы, потребовал «как у того парня с телевизора, из ансамбля». Я сделал ему бачки поаккуратнее и челку. Он ушел королем. Вернулся через час — с бутылкой «Буратино» для меня и вопросом, не возьму ли я его свояка «на модельную».
Слух пополз по улице быстрее, чем сплетня о разводе.
А в понедельник пришла Люся.
Люся жила в третьем подъезде, работала в аптеке и была из тех девушек, при виде которых даже домино во дворе на секунду замирало. Косынка в горошек, глаза насмешливые. Пришла не стричься — привела младшего братишку, того самого Валерку.
— Значит, это ты его так... — она оглядела меня с ног до головы, как товар на витрине. — Полдвора теперь ходит стрижеными баранами.
— Не баранами. Модниками, — поправил я.
— Самоуверенный.
— Профессиональный.
Она фыркнула. Но не ушла. Села на лавку, скрестила руки и стала наблюдать, как я работаю. Молча. А я — вот дурак — работал вдвое старательнее, чувствуя ее взгляд затылком. В груди при этом что-то екнуло и покатилось, как монетка под шкаф.
— А девчонок стрижешь? — спросила она вдруг, когда я закончил с очередным клиентом.
— Стригу. Только девчонок надо не как всех. Девчонок надо — как одну-единственную.
Сказал и сам испугался. Пошло, как из плохого фильма. Но Люся почему-то не засмеялась. Порозовела, отвернулась к шелковице, будто там случилось что-то страшно интересное.
Стриг я ей на следующий вечер. Двор к тому времени деликатно рассосался — то ли из уважения, то ли из любопытства, наблюдавшего из-за занавесок. Я убрал ей длину совсем чуть-чуть, оформил линию, показал, как укладывать челку набок, чтобы падала на бровь. Никакой революции. Просто аккуратно и по ней.
Косынку она сняла. Волосы пахли ромашкой — их тогда полоскали в отваре, шампуней-то путевых не было. Я водил расческой и вдруг понял, что не хочу заканчивать. Впервые за всю карьеру мне было плевать на очередь.
— Готово, — сказал я хрипло.
Она посмотрела в зеркало. Долго. Потом — на меня. И тихо, без насмешки:
— Ты откуда такой взялся, Гринев?
Вот тут бы и рассказать. Про капучино из автомата, про барбершоп, про год, до которого ей еще жить и жить. Про то, что я знаю, какие песни она полюбит и какая мода придет через десять лет.
Я промолчал. Только плечами пожал.
— Издалека, — говорю. — Очень издалека.
...На танцы в парк мы пошли вместе. Валерка щеголял челкой, дядя Гриша привел свояка, а над танцплощадкой хрипела радиола: «толстый Карлсон, толстый Карлсон». Люся смеялась, запрокидывая голову, и челка падала ей на бровь ровно так, как я задумал.
Я стоял, держал в кармане спичечный коробок с мелочью — первую свою честную выручку в этом веке — и думал глупую мысль.
Там, дома, у меня три кресла, эквайринг и очередь по записи на две недели. Кофемашина за полмиллиона. Инстаграм на тридцать тысяч.
А здесь — табуретка под шелковицей, чужой «Шипр» и девушка в косынке в горошек.
И, черт возьми, я не был уверен, что хочу обратно.
Петух за забором к тому времени давно угомонился. А зря. Мне бы кто напел на ухо, что делать дальше.
将此代码粘贴到您网站的HTML中以嵌入此内容。