Полкан с печки Авдотьи Никитичны
В Каргополе зимой ночь начинается рано, а заканчивается поздно — это знает любой, кто прожил тут хоть одну зиму. Снег на Ленина лежит чистый, нетронутый, потому что в три часа ночи по нему никто не ходит. Никто, кроме, может быть, Авдотьи Никитичны — она с детства не умеет спать как все люди. Засыпает к шести, встает в одиннадцать вечера, и вот эти промежуточные часы между полночью и утром — ее настоящая жизнь.
В эти часы она лепит.
Дом ее стоит на Архангельской, почти в самом конце, где улица упирается в овраг, а за оврагом начинается лес — еловый, темный, с поваленными ветром стволами. Дом старый, еще прадедовский, с резными наличниками; одно окно вечно занавешено, другое — нет. В том, что без занавески, по ночам горит желтый свет. Соседи привыкли. Раньше шептались — мол, ведьма, мол, не к добру. Теперь только говорят: «У Никитичны опять свет. Стало быть, все в порядке».
Лепит она каргопольскую игрушку. Бабки, мужики, кони, медведи, бараны — целая глиняная деревня живет у нее на печке. И один полкан. Старый, беленый, с красной звездой на груди, с человечьим лицом и лошадиным крупом. Полкан этот достался ей от матери, а матери — от бабки. Никто его никогда не продавал и не дарил. Стоял он в красном углу под образами, тихий и пыльный, и за восемьдесят лет жизни Авдотьи ни разу слова не сказал.
До этой ночи.
Ночь была — какая-то особенная. Не то чтобы что-то предвещала. Просто очень тихая. Снег падал отвесно, без ветра, мелкий, как через сито. Печь нагрелась, пахло сосновыми дровами и сырой глиной. Авдотья сидела за столом, мяла в пальцах ком и думала о своем — о Петре, который умер тринадцать лет назад в апреле, о коте Семе, которого закопала прошлым летом под рябиной, о том, что капустный пирог надо бы испечь, да муки осталось мало.
— Никитична, — сказал кто-то.
Голос был тихий, скрипучий, будто старая дверь.
Она не вздрогнула. В ее возрасте уже мало что заставляет вздрагивать. Подняла глаза — на печке, среди других глиняных, стоял Полкан и смотрел на нее. Не глазами — у него глаза были давно стертые, едва намеченные иголкой. Смотрел всем своим существом.
— Чего тебе? — спросила Авдотья спокойно. Будто разговаривать с глиняным полканом — обычное дело.
— Сними меня. Тяжело там. Восемьдесят лет стою.
Она сняла. Поставила на стол, рядом с комом сырой глины. Полкан переступил с копыта на копыто — тихо, почти неслышно, но Авдотья услышала. Глина шуршала о дерево.
— Заговорил, значит, — сказала она. — Долго же ты молчал.
— А не с кем было. Бабка твоя не верила, что я могу. Мать твоя боялась. А ты — ты другая. Ты в темноте живешь и не пугаешься.
Авдотья пожала плечами. Темнота. Подумаешь, темнота. В темноте тише, чем днем, и видно больше — если, конечно, глаза привыкнут.
— Чего хочешь-то?
Полкан помолчал. Глиняным существам, видно, тоже надо собраться с мыслями.
— Проводить меня надо. До леса. Там, за оврагом, есть одно место. Поляна. Сегодня туда придут.
— Кто придет?
— Те, кого ты лепила. Все восемьдесят лет.
Авдотья посмотрела на печку. Там стояли десятки фигурок — ее работы, материнской, бабкиной. Часть продана давно, часть подарена, часть просто живет здесь, пыль собирает. Бабы в платках, мужики с гармошками, кони — рыжие, белые, в яблоках. Каждая — со своим лицом. Каждая — с памятью того, кто ее лепил.
— Зачем им туда?
— Раз в сто лет, — сказал Полкан, — глиняным разрешают вернуться. Туда, откуда глина. В землю. В реку. Кому куда хочется. Это вроде нашего праздника.
— А ты?
— А я веду. Я старший.
Авдотья встала. Накинула тулуп — потертый, еще Петров, рукава с заплатами. Валенки. Платок. Полкана сунула за пазуху — он был теплый, как живой воробей.
Она вышла на крыльцо. Снег падал так же ровно. Луна — полная, низкая, рыжеватая, как стариковский глаз — висела над колокольней Христорождественского собора. Колокольня молчала. Город спал.
Она пошла через двор к оврагу. И тут заметила — сзади, по снегу, идут.
Гуськом. Маленькие, в палец высотой, в два пальца, в ладонь. Бабы семенят, придерживая платки. Мужики важно вышагивают. Кони — кони идут сами, без всадников, постукивая глиняными копытами. Медведь катится боком, как и положено каргопольскому медведю. Из соседних дворов выходят еще — те, что были проданы лет тридцать назад в Архангельск, в Москву, и каким-то образом оказались сегодня здесь. Их сотни. Они идут молча, и снег под ними не приминается.
— Все собрались, — шепнул Полкан из-за пазухи. — Поведешь?
Авдотья кивнула.
Она пошла впереди, к оврагу, и глиняная процессия потянулась за ней. Через овраг — по старой тропинке, которой летом ходят за грибами, а зимой не ходит никто. В лес. Снег скрипел только под ее валенками, и этот скрип казался единственным звуком на всем белом свете.
Поляна была там, где он сказал. Круглая, ровная, окруженная старыми елями. Посредине — родник. Зимой родники в этих местах не замерзают; идет от них пар, и снег вокруг черный, влажный. Авдотья подошла к роднику и достала Полкана.
— Сюда?
— Сюда. Поставь меня у воды. Остальные сами знают.
Она поставила. Полкан качнулся, выпрямился, посмотрел на нее снизу вверх — глазами, которых не было.
— Спасибо, Никитична. И вот еще что. Ты не думай, что Петр твой совсем ушел. Он в кружке. В той самой, синей, с щербинкой. Глина — она помнит. Достаешь кружку — он рядом.
Авдотья молчала. В горле что-то царапнуло — будто кошачьим коготком изнутри.
Глиняные подошли к роднику. По одному, по двое. И — растворялись. Просто опускались в черную воду и исчезали без всплеска, как кусочки сахара. Бабы. Мужики. Кони. Медведь. Полкан шагнул последним. Перед тем как уйти, обернулся:
— Лепи дальше. Через сто лет придут новые. Кто-то же должен их сделать.
И его не стало.
Авдотья постояла у родника. Минут пять. Или десять. Или три — кто там считал. Потом пошла обратно. Снег уже занес ее следы туда, на поляну, — а обратно следы оставались четкие, глубокие, человеческие.
Дома было тепло. На печке стояли только пустые места — белые круги в пыли. На столе — кусок сырой глины, она его так и оставила. Авдотья села, отщипнула, помяла в пальцах. Глина была мягкая, послушная.
Она слепила маленького полкана. Размером с воробья. С человечьим лицом и лошадиным крупом, со звездочкой на груди — пока без краски, потом разрисует. Поставила на печку, на освободившееся место.
Потом достала из шкафа синюю кружку с щербинкой. Налила кипятку. Бросила сухой мяты. Села у окна.
За окном падал снег. Каргополь спал — весь, до последнего фонаря на Онеге, до последней собаки во дворе. Авдотья отхлебывала чай и смотрела в темноту, и темнота смотрела на нее — мягко, по-домашнему, как старый кот, который наконец-то вернулся.
К шести утра она уснула прямо за столом, положив щеку на ладонь. Маленький новый полкан на печке стоял тихо. Ждал своих ста лет.
将此代码粘贴到您网站的HTML中以嵌入此内容。