奇幻 09月07日 20:01

Штопальщица тумана

Туман в Нижних Бродах — не погода. Родня.

Он сползает с реки к вечеру, ложится на крыши, затыкает собой переулки, и город пропадает — весь, до последней трубы. Так надо. За гребнем, на Лысом отроге, ходит Серый Пастух. Глаз у него нет, зато есть нюх на увиденное: кого разглядит — того и сведет со двора. Тихо. Без крика. Поэтому Броды прячутся уже четыреста лет под серым полотном, и полотно это кто-то должен латать, пока весь город спит и думает, что туман — это просто туман.

Латаю я.

Меня зовут Ветла. Штопальщица. Ремесло, если со стороны, дурацкое: сидишь на чердаке, слушаешь, где ткань поехала, и штопаешь прорехи серебряной нитью. Нить я пряду сама, из речного пара и слюны — не спрашивай, как, руки помнят, голова уже нет. А платят мне не медью.

Цветом.

Вот как это работает. Ставлю стежок — и один цвет из мира вынимается, будто нитку из ткани выдернули. Первым ушел красный, еще когда я была девчонкой и мать учила меня держать иглу. Помню: закат над рекой полыхал, а потом просто — погас. Мамина шаль, до того рябиновая, стала пепельной. Кровь на порезанном пальце — серой. Я плакала три дня. Мать сказала: привыкнешь. Соврала, конечно. Не привыкаешь. Просто перестаешь плакать.

Потом ушел желтый. За ним зеленый — и трава сделалась дымом, а лес за околицей превратился в стену золы. Оранжевый я и не заметила, как отдала; он мелкий был, его и жалеть нечего.

Остался синий.

Один. Последний. Синим у меня были небо в редкий погожий день, речная вода на мелководье и глаза моей Мальвы. Дочке шесть. Она думает, весь мир такого цвета, как небо, потому что я ей так рассказала — что мир синий и белый, и больше в нем красок нет. Врать детям легко. Труднее — верить, что не заметят.

В ту ночь ткань поехала над Кузнечным концом.

Я услышала это еще с чердака — тонкий свист, будто кто ногтем по стеклу. Прореха. И не мелкая ссадина, какие я штопаю по три за ночь, а разрыв — длинный, злой, с рваными краями, будто полотно кто рванул изнутри. Такие бывают, когда рождается ребенок. Не знаю почему. Старая Кайса говорила: новая душа тяжелая, продавливает мир, как локоть — тонкое одеяло. Через такую дыру Пастух видит дальше всего.

Я схватила короб с нитью и — по крышам. Босиком, чтоб не гремело. Черепица холодная, мокрая, скользит; раз чуть не сорвалась, повисла на водостоке, и вся моя жизнь уместилась в трех пальцах правой руки. Ничего. Удержалась.

Прореха дышала.

Она висела над домом кузнеца Гроша — того самого, у кого жена третьи сутки в родах. Сквозь дыру я видела отрог. И на отроге — движение. Серое по серому, огромное, медленное; оно повернулось в нашу сторону, и я поняла: учуял. Идет.

Времени — на один разговор с собой.

Я достала нить. Приложила иглу. И тут посчитала стежки — глазами прошлась по разрыву, как считают ступени в темноте. Двадцать. Может, двадцать два. Каждый — по оттенку. А у меня оттенок один. Синий. И весь он — на двадцать два стежка не хватит; хватит на первый, а дальше нить пойдет из пустоты, а пустотой не штопают.

Значит, так. Один цвет — на всю дыру. Отдать не оттенок, а весь синий разом, с корнем, чтоб нити хватило до конца. Отдать небо. Воду. Мальвины глаза.

Я засмеялась. Тихо, некрасиво. Потому что вспомнила, как дочка спросила недавно: «Мам, а какого цвета я?» И я сказала — синего, самого лучшего. А теперь выходит, я этот лучший цвет своими руками и выну, и уже не увижу, что там у нее за глаза. Буду знать словом. «Синие». А видеть — серые.

Внизу закричала роженица. И тут же — тонко, зло, живо — заорал младенец.

Новая душа продавила мир еще на палец. Прореха разошлась вдвое.

Думать было некогда.

Я вдохнула речной пар, свела в нить весь синий, что во мне еще оставался — до донышка, до последней капли неба, — и повела иглой. Быстро. Стежок, стежок, стежок. Полотно затягивалось за иглой, как губы над зубами. С каждым проколом мир вокруг тускнел еще на тон: сначала посерела вода в бочке под водостоком, потом — небо на востоке, где уже светало, и рассвет вышел из синего в оловянный, в никакой, в цвет мокрой золы.

Последний стежок я ставила вслепую. Не потому, что темно.

Потому что синего больше не было. Совсем. Мир стал таким, каким его, наверное, видят рыбы или мертвецы: серое, белое, черное и еще сто оттенков между, у которых нет имен, потому что имена придумали зрячие.

Прореха закрылась.

На отроге серое остановилось. Понюхало пустоту. Не нашло. Отвернулось — и ушло пастись обратно, в свою вечную мглу, а Броды остались под целым, крепким, штопаным-перештопаным полотном, и никто в городе не узнал, что этой ночью их всех чуть не свели со двора.

Я вернулась под утро.

Мальва не спала — ждала на пороге, кутаясь в шаль, которая когда-то была рябиновой, а теперь просто темной. Подбежала. Обняла за ноги.

— Мам, а ты плачешь? Ты какого цвета плачешь?

Я присела. Взяла ее лицо в ладони. Смотрела долго — в глаза, где по слову я знала синеву, а по правде видела два серых озерца, тихих и глубоких, и все равно самых красивых, что мне доставались за всю штопаную мою жизнь.

— Синего, — сказала я. — Самого лучшего.

И это была не ложь. Цвет ушел. А то, что я про него знала, — осталось. Иногда только этим и живешь: не тем, что видишь, а тем, что помнишь, будто видел.

К полудню туман поднялся, как всегда. Город открылся серым — но он и был серым, для меня-то теперь все серое. Разница в том, что раньше я знала: где-то там, за пеленой, ждет синее небо.

Теперь я знаю другое. Небо — синее. Просто не для меня.

За чердачным окном сидела кошка кузнеца — трехцветная, говорят, хотя мне-то откуда знать. Умывалась. Ей было все равно.

Мне нужен ученик. Пора искать девчонку с острым слухом и легкой рукой — такую, чтоб не жалко было первого цвета. Хотя нет. Вру. Жалко всегда. Об этом ей я и не скажу.

1x
加载评论中...
Loading related items...

"写作就是思考。写得好就是清晰地思考。" — 艾萨克·阿西莫夫