Скамейка, или Как Елизар Копылов на деревне культурный отдых заводил
Скамейку Елизар Копылов сколотил сам. И этим с самого начала дал понять, что дело затевается серьезное, с дальним прицелом.
У всех на деревне что? Бревно на двух чурбаках. Сел, посидел, встал, ушел. А Елизар сладил вещь. Со спинкой. С подлокотниками. Доску строгал рубанком два вечера, до того догладил, что муха сядет — поскользнется. Покрасил голубым — «под небо», как он объяснял, хотя краска была из райпо и называлась просто «эмаль», три рубля двадцать банка. При пенсии в семьдесят два рубля это, знаете ли, не семечки.
Поставил у самых ворот. Лицом на дорогу.
Чтоб кто мимо ни шел — видел.
И пошло. Первой подошла Нюра — соседка, баба обстоятельная, восемьдесят лет, а глаз зоркий, как у ястреба. Обошла кругом. Потрогала. Села. Поерзала.
— Хороша, Петрович. Мягко. Только вот что: доска-то крашена, а задницей-то об нее… линять не будет?
— Не будет, — сказал Елизар строго. — Это эмаль. Она навечно. Ты, Нюра, не ерзай, садись середкой. И не на край — край для красоты оставлен.
Нюра пересела середкой. И тем же вечером скамейка, можно сказать, вошла в историю деревни. Потому что назавтра к ней подтянулись все. Бабка Фрося со своим внуком-сопляком. Дед Пахом с палкой и с кашлем, который слышно было от сельмага. Тетка Варвара. Народ сел, рассупонился, повел беседу — и Елизар впервые в жизни ощутил, что он, Елизар Петрович Копылов, человек на деревне не последний. А очень даже центральный. Как столб с радио.
Да недолго.
Потому что культура — она, братцы, штука капризная. Народ-то набежал простой. Сел — и давай лускать семечки. Шелуха — под ноги, под ноги, и на голубую эмаль, и на подлокотник, который для красоты. Дед Пахом табачищем своим самосадным всю скамью окутал. Внук Фросин ножонками по спинке — туки-туки. А Варвара пришла прямо с огорода, в кирзачах, в земле по колено, и эту землю всю на доску, середкой-то, где Елизар чистоту блюл.
Елизар вынес метлу. Подмел. Смолчал.
Назавтра опять вынес. Подмел. Крякнул.
На третий день не вытерпел.
— Вот что, бабоньки, — сказал он, встав над скамьей, как учитель над партой. — Это вам не лускальня. Это, если хотите знать, место культурного отдыха. Для беседы.
— А мы об чем, по-твоему? — удивилась Нюра. — Мы и беседуем. Варвара вон про козу рассказывает, почем на базаре мясо нынче…
— Коза — это не беседа, — отрезал Елизар. — Это так, треп. А вы про умное говорите. Вон, в «Сельской жизни» пишут: на Венере, может, жизнь есть. Вот про Венеру и говорите.
Стало тихо. Бабки переглянулись. Дед Пахом перестал кашлять — от неожиданности.
— Про Венеру — это как? — осторожно спросила Фрося.
— А так. Есть там жизнь или нету. И какая.
Фрося подумала. Честно, добросовестно подумала, сморщив весь лоб.
— Да кто ж ее знает, Петрович, — сказала наконец. — Далеко. Не видать.
И опять взялась за семечки.
Тут Елизара и понесло. Завел он правила. Семечки — отставить. Кирзачи — вытирать об траву, вон пучок положен специально. Самосад — за угол. Внука — не пущать, пущай туки-туки у себя дома делает. А разговор держать исключительно про умное: про спутник, про урожай в масштабе страны, про то, есть ли у человека совесть и где она помещается.
Народ послушал. Помолчал. И стал потихоньку рассасываться.
Не сразу. Не обидно. А так, по-деревенски, бочком.
Через неделю Нюра притащила от своего палисада старое бревно. Приладила на два кирпича. Кривое, серое, заноза на занозе. И села. И Фрося к ней. И Варвара прямо в кирзачах. И дед Пахом со своим самосадом. Лускают. Хохочут. Про козу. Про мясо. Про то, как у Шуркиного мужика штаны на огороде ветром унесло — на всю улицу слыхать, как хохочут.
А Елизар сидел через дорогу. На своей. На голубой, под небо, со спинкой и подлокотниками. Чистой, как в музее. Один.
Сидел день. Сидел два. Солидно сидел, прямо, руки на подлокотники — хоть портрет пиши. Только скучно до того, что хоть вой.
На третий вечер вышли звезды. Те самые — может, с Венерой, может, без. И поговорить про них было решительно не с кем.
Елизар посидел-посидел. Потом крякнул. Потом встал. Потом, не глядя ни на кого, перешел дорогу и сел с самого краешку на Нюрино кривое бревно.
— Я так. Погреться, — сказал в землю.
— Грейся, Петрович, — сказала Нюра и, не ломаясь, сыпанула ему в ладонь семечек. — На вот. Жизнь-то, она не на Венере. Она тут.
Елизар взял одну. Для приличия. Пощелкал.
Потом вторую.
К ночи лускал со всеми, и шелуха летела под ноги, и было хорошо.
А через дорогу стояла голубая скамейка. Красивая. Чистая. Со спинкой, с подлокотниками. Совсем как небо. И совсем пустая.
将此代码粘贴到您网站的HTML中以嵌入此内容。