Список, или Как я полгода за ковром отмечался
Ковер, братцы мои, в наше время был не тряпка под ноги. Ковер был чин.
Висит на стене — и все про хозяина ясно без анкеты: человек с положением, с достатком, а главное — с терпением. Потому что купить его просто так, зайдя с улицы, было нельзя. В него записывались. Как в партию, только строже.
У нас ковра не было. Была карта Советского Союза из «Огонька» и под ней бурое пятно — жена звала его ласково, «наш Байкал», а я звал сыростью.
Записал меня в очередь сосед. Петр Нилыч, пенсионер, вдовец, человек обстоятельный до последней пуговицы.
— Пиши заявление жизни, Семен, — сказал он мне на площадке. — В «Коврах» на Разъезжей открыли список. «Багдад», шерстяной, двести двадцать рублей. Кто сейчас не встал — тот и через год у голой стены.
Я встал. Номер мне достался пятьдесят второй. К-52. Буква «К» — потому что ковры, а не потому, что я какой-то особенный.
Список вел гражданин Бахметьев. Никто его старостой не выбирал — он сам себя назначил, как назначают себя дождь или насморк. Тетрадный листок в клетку, огрызок химического карандаша, и власть. Полная, необъятная власть над пятьюдесятью двумя душами.
Переклички были по воскресеньям. В восемь утра.
Восемь утра, понимаете? В единственное утро, когда человек имеет божеское право лежать. А ты вставай, натягивай пальто на свитер и топай к запертому магазину — отмечаться, что ты еще жив и еще хочешь ковер.
Бахметьев ходил вдоль строя и слюнявил карандаш. Ставил галочку. Пропустил две переклички подряд — вычеркнут. Без разговоров, без жалобной книги, без Бога. Вычеркнут — и все, ступай к своему Байкалу.
Ладонь он метил отдельно. Химическим. «К-52» — синими буквами прямо на руке, чтоб не подсунул кто чужую совесть. Я эту метку неделю потом отмывал хозяйственным мылом. Метка держалась крепче, чем иные убеждения.
За зиму я узнал их всех.
Порядковый сорок девятый — учительница, все вязала на морозе, спицы так и мелькали. Пятидесятый — толстый дядька в железнодорожной шинели, все грозился написать «куда следует», да так и не написал. Пятьдесят первый — Петр Нилыч, мой крестный отец в этом деле. А пятьдесят второй — я. Мы стояли гуськом, дышали друг другу в затылок и мерзли одинаково, по-товарищески.
Один раз я едва не погорел.
Метель была — света белого не видать. Трамвай встал. Я прибежал на семь минут позже, красный, в снегу по колено, а Бахметьев уже свернул листок и объявил, гад, торжественно:
— Пятьдесят второй отсутствовал. Вычеркиваю.
Тут я, тихий человек, взвился. Я его совестил на всю Разъезжую. Я кричал, что метель — стихия, а не прогул, что за такое отношение к людям с него после спросится, что учительница вон свидетель, и железнодорожник свидетель, и снег свидетель. Народ загудел. Бахметьев подумал, послюнявил карандаш — и оставил. Восстановил. Я стоял и трясся, не то от холода, не то от одержанной справедливости.
Полгода, братцы. Двадцать шесть воскресений. Я скопил двести двадцать рублей — по десятке откладывал, отказывал себе в пиве и в кино. Байкал на стене подрос, но я уже видел на его месте «Багдад». Ворсистый. Теплый. С красными узорами, как чужая красивая жизнь.
И вот подошло. К-52.
Я шел в тот день на перекличку, как на собственную свадьбу. С деньгами во внутреннем кармане, у сердца. И у самых дверей магазина остановился. Потому что дверь была настежь. А народ — не в строю, а внутри, и не гудит, а как-то растерянно молчит.
Ковры лежали штабелями. Свободно. Без списка.
За ночь, оказывается, снабжение наладилось — не то база какая распечаталась, не то директора сняли. И «Багдад», мой «Багдад», лежал горой у прилавка, и продавщица зевала над ним, и заходи любой с улицы, бери, сколько унесешь.
Бахметьев стоял посреди магазина с тетрадным листком в руке. Один. И листок ему был больше не нужен — совсем, никому. Он держал его, как держат телеграмму, которую уже поздно читать.
Ковер я купил. Двести двадцать рублей, все честь по чести. Принес, повесил. Байкал скрылся. Жена ахнула, гости завистливо цокали. Чин повис на стене — все как мечталось.
А я по воскресеньям, братцы, стал вставать в восемь. Сам, без будильника. Оденусь, выйду на площадку — и стою.
Петр Нилыч выходит следом. Молчим, дышим паром.
Потому что ковер-то я выстоял. А вот куда теперь девать восемь утра, метель и всю нашу гусиную роту — про это в списке ни полсловечка не было.
将此代码粘贴到您网站的HTML中以嵌入此内容。