Танцплощадка над Енисеем
Я очнулся на лавке в парке и сразу понял — тело не мое.
Руки. Я уставился на свои руки: тонкие, белые, без единой мозоли, без той пятнистой старческой крапины, что завелась у меня к сорока трем. Ногти чистые. Кожа гладкая, как у мальчишки.
Мальчишка и был. В кармане хлопчатобумажных брюк — два рубля мелочью, зеркальце без оправы и бумажный прямоугольник: «Городской сад. Танцевальный вечер». Я повертел его так и сяк. Ниже — чернильным карандашом, детским почерком, который почему-то слушался моей руки: «Лида. 7 часов. У фонтана».
Лида. Хоть убей — не помню никакой Лиды.
Зато помню все остальное. Как меня зовут по-настоящему, как зовут мою бывшую жену, как пахнет кофе из автомата в моей конторе и как гудит принтер, которого здесь не изобретут еще лет сорок. Помню, что заснул у себя на кухне над чертежом, под бубнеж телевизора. А проснулся — вот тут. На лавке. В Красноярске, который я и не узнаю: деревянные тротуары, пыль, запах разогретой на солнце смолы и речной тины снизу, от Енисея.
Год я вычислил по газете, которую читал дядька на соседней лавке. Двадцать седьмое августа пятьдесят девятого. Я тогда еще не родился. И родители мои — дети.
Думать об этом было некогда. Часы на башне показывали половину седьмого, и внутри этого чужого мальчишки что-то ныло — не у меня, у него, у тела, которое помнило Лиду лучше, чем я. Ладони потели. Коленки подрагивали. Организм явно шел на первое свидание и боялся до икоты.
Ладно, подумал я. Лида так Лида. Схожу, посмотрю.
У фонтана она стояла уже. Я понял, что это она, по тому, как тело дернулось и чуть не развернулось обратно. Девушка в ситцевом платье в мелкий горошек, с косой, перекинутой через плечо, и с таким выражением лица, будто решает — уходить или подождать еще пять минут из вежливости.
— Ты... — сказала она. И замолчала.
Я опоздал. Мальчишка этот, видимо, никогда не опаздывал, и теперь она не знала, что думать.
— Заработался, — ляпнул я первое, что пришло в голову инженеру. — То есть... часы встали.
У меня не было часов. Она посмотрела на мои голые запястья. Я посмотрел тоже. Прекрасно.
Вечер катился под откос, толком не начавшись. Мы пошли по аллее, и я молчал как пень, потому что не знал про нее ничего: ни где учится, ни кто родители, ни о чем мы вообще говорили раньше. А она явно ждала продолжения какого-то разговора, который был у них ДО. До меня.
— Ты же обещал рассказать, чем кончилось с твоим поступлением, — сказала она наконец, и в голосе было что-то острое.
Поступление. Куда? В политех? В пед? Я не знал. Соврать — поймает. Промолчать — обидится.
И тут заиграл оркестр.
На танцплощадке — дощатый круг с перилами, электрические лампочки гирляндой, духовые. Трубач выдул что-то бравурное, пары потянулись в круг. Лида посмотрела туда, потом на меня — и я увидел, как у нее опускаются уголки губ. Сейчас скажет, что ей пора.
Танцы. Вот оно.
Я, сорокатрехлетний разведенный инженер, за свою жизнь протанцевал ровно две свадьбы и один новогодний корпоратив. Но у меня в голове сидело то, чего здесь еще ни у кого не было: я знал, что будет играть страна в ближайшие тридцать лет. Знал мелодии, которых не сочинили. Знал шаги, которых не придумали.
— Пойдем, — сказал я и взял ее за руку.
Оркестр заиграл вальс, потом фокстрот — чинный, с прямой спиной, как положено. Я вел ее так, как подсмотрел когда-то в старом кино про эту самую эпоху. Получалось неуклюже, но она чуть оттаяла.
А потом музыканты, умаявшись от официоза, выдали что-то быстрое, почти хулиганское. И вокруг началось то, что в здешних газетах ругали словом «стиляжничество»: ребята в узких брюках задергались, завертели девушек.
Я усмехнулся. Это я тоже помнил — не умом, а телом сорокалетнего, который в юности, в девяностые, крутил на дискотеках все подряд. Рок-н-ролл в этом теле еще не умели танцевать толком. А я — умел. Коряво, по-дилетантски, но знал главное: куда крутнуть, когда поймать, как не уронить.
— Держись крепче, — сказал я Лиде. — И не думай.
И закрутил.
Сначала она перепугалась. Потом рассмеялась — громко, по-настоящему, так, что две старушки на лавке поджали губы. Я вертел ее под этот бедный провинциальный оркестрик движениями, которых тут еще лет пять никто не увидит, и Лида хохотала, и коса у нее расплелась, и платье в горошек взлетало колоколом.
Мы отплясали так три танца подряд. Вокруг собрался народ — не осуждать, а смотреть. Кто-то даже попробовал повторить.
Когда оркестр ушел на перерыв, мы сбежали к перилам над откосом. Внизу темнел Енисей — широченный, холодный, с огоньками барж. Пахло водой и чьей-то папиросой.
— Ты другой сегодня, — сказала Лида, отдышавшись. — Весь вечер молчал, как чужой. А потом вдруг... Где ты так научился?
— Долго рассказывать, — честно ответил я.
— А ты попробуй.
И я вдруг подумал: а ведь это, может, и есть мой второй шанс. Не на Лиду даже — на жизнь. Там, в своей конторе, в своем разводе, в своем 2020-каком-то году я и танцевать-то разучился, и смеяться. А тут все заново. Чистые руки без мозолей. Город, который еще деревянный. Река, в которой вода пока что чище.
— Я, кажется, просто забыл, как это — радоваться, — сказал я. — А сегодня вспомнил.
Она помолчала. Потом сунула мне холодную ладонь в руку.
— Про поступление потом расскажешь. Проводишь?
Мы шли по деревянному тротуару, доски погромыхивали под ногами, где-то лаяла собака, и над откосом стыли звезды — яркие, какими я их в своем времени и не видел из-за городского зарева.
И вот тогда я поймал себя на мысли. Той самой.
А хочу ли я обратно? В принтер, в кофейный автомат, в пустую квартиру?
Я покосился на Лиду. На ее расплетенную косу. На горошек платья в свете редкого фонаря.
Потом, решил я. Потом разберусь — кто я, как сюда попал и можно ли назад. А пока — вот доски под ногами, вот теплая ладонь, вот живой город над великой рекой.
Пока — не хочу.
将此代码粘贴到您网站的HTML中以嵌入此内容。