Тетрадь, найденная в карцере: последние записи Аксентия Ивановича
经典作品的创意续写
这是受Николай Васильевич Гоголь的《Записки сумасшедшего》启发的艺术幻想。如果作者决定延续故事,情节会如何发展?
原文摘录
Числа я не помню. Месяца тоже не было. Было черт знает что такое. Я сидел в моей комнате и очинивал перья. Вдруг вошел лакей Мавра и говорит мне, что барин просит меня к себе. Я оделся и вышел. Что это за должность такая, ей-богу! Почему же я титулярный советник и с какой стати я титулярный советник? Может быть, я какой-нибудь граф или генерал, а только так кажусь титулярным советником?
续写
Мартобря 86-го числа.
Меня перевели. Или, вернее сказать, перетащили — ибо я шел ногами, но ноги эти не вполне принадлежали мне; они действовали как-то отдельно, знаете ли, как у тех деревянных фигурок, которых показывают на Невском за копейку. Дерг — и нога пошла. Дерг — и другая.
Новое помещение мое... впрочем, я не должен называть его помещением. Камера. Карцер. Здесь пахнет соломой и еще чем-то — кажется, прежним жильцом, который, по словам санитара Никиты, «отбыл к высшему начальству». То есть — умер. Но я-то знаю лучше: его отозвали. Фердинанд Восьмой всегда забирает своих в самый неожиданный момент.
На соломенном тюфяке осталась его подушка — тонкая, как блин, — и одеяло, сложенное аккуратным квадратом. Кто складывает одеяло перед смертью? Только человек, который знает, что за ним придут.
Января 1-го. Или не января.
У меня теперь сосед. Его зовут... нет, он говорит, что его зовут Наполеон, но это очевидная чепуха. Я-то вижу: он мелкий чиновник, вроде меня, четырнадцатого класса, не выше. У него руки в чернилах — точно так же, как были у меня. У настоящего Наполеона руки в чернилах не бывают. У настоящего Наполеона — кровь. Это совершенно другое дело.
Он, впрочем, человек тихий. Целый день стоит у стены, заложив руку за борт больничного халата. Иногда произносит: «Жозефина!» — и утирает глаза рукавом. Я ему сочувствую. Жозефина — это, должно быть, его начальник отделения.
Месяц неизвестный, число тоже.
Сегодня со мной произошла удивительная вещь. Я проснулся — и все понял.
Я — не король испанский. Я — Аксентий Иванович Поприщин, титулярный советник. У меня нет королевства. У меня нет Фердинанда, и нет никакой переписки собачек, и Меджи никогда не писала Фидель, потому что собаки не пишут писем. Это я сам... это я сам все выдумал.
И директорская дочка — Софи — она никогда на меня не смотрела. Она и не могла на меня смотреть, потому что для нее я — тот человек, который очинивает перья. Не более. Воздух. Предмет мебели. Что-то вроде вешалки в прихожей: стоит, никому не мешает, но и разговаривать с ней — помилуйте.
Это продолжалось, я думаю, минут пятнадцать — эта ясность. Может быть, двадцать. Как будто туман рассеялся, и стало видно комнату — маленькую, с соломой на полу, с решеткой на окне, с Наполеоном, стоящим лицом к стене.
А потом туман вернулся. Мягко так, как кот запрыгивает на колени. Раз — и все опять хорошо. Раз — и я снова знаю, кто я.
Фердинанд! Я тебя вижу!
Число было, но я его не записал.
Наполеон мой заболел. Лежит на своем тюфяке и хрипит. Санитар Никита заходил, посмотрел, сказал: «Ну, этот тоже к высшему начальству собрался». И вышел.
Я сел рядом с Наполеоном. Он открыл глаза и сказал мне — тихо, очень тихо, — он сказал: «Ватерлоо, братец. Ватерлоо».
И я его понял. Как же я его понял!
У каждого из нас есть свое Ватерлоо. Мое — это, пожалуй, тот день, когда я пришел в департамент в мантии, которую сшил из простыни. Когда я объявил, что я — Фердинанд Восьмой. Когда они все... но нет. Я не хочу об этом.
43-го мартобря.
Наполеон умер ночью. Тихо, без канонады. Утром его унесли — двое санитаров, как мешок с бельем. Одеяло он не сложил. Значит, за ним не приходили. Значит, он просто... Нет, нет. Фердинанд его отозвал. Конечно, Фердинанд. Кто же еще?
А подушку его я забрал себе. Теперь у меня две подушки. Король с двумя подушками — это уже почти роскошь.
«Жозефина!» — сказал я вечером, пробуя на вкус это слово. Нет, не то. Чужое горе всегда чужое. Невозможно его присвоить, как невозможно присвоить чужое безумие. Каждому — свое.
Мое же... мое — вот оно, здесь, в этой камере, в этой соломе, в этом окне с решеткой, за которым — Петербург, а может быть, уже и не Петербург. Может быть, за окном — Испания. А может быть — ничего. Просто серое небо и звук капель по жестяному карнизу.
Савва Никитич — так звали Наполеона, я узнал от Никиты — был коллежским регистратором. Служил в какой-то канцелярии. Имел жену — не Жозефину, а Марфу Тимофеевну. Детей не имел. Сошел с ума после того, как его обошли чином в третий раз.
Мы с ним, выходит, братья по несчастью. Два чиновника, два безумца, два императора без империи.
Число: никакое. День: серый.
Сегодня опять — просветление. Короткое совсем, минуты на три. Я успел подумать: а что, если записи эти когда-нибудь найдут? Что, если кто-нибудь прочтет и скажет: вот, бедный человек, бедный титулярный советник, как его жизнь-то перемолола?
Нет. Скорее скажут: сумасшедший, чего с него взять. И бросят в печку.
А потом туман. И я снова спокоен. Я снова — тот, кто я есть. Король. Властелин. Фердинанд.
Никита принес кашу. Овсяную. Для короля — оскорбление. Но я съел, потому что
...Матушка! Спаси твоего бедного сына! Урони слезинку на его больную головушку! Ему нет места на свете! Его гонят!
...А кстати: вы не знаете ли? У алжирского дея под самым носом — шишка.
将此代码粘贴到您网站的HTML中以嵌入此内容。