Воск рода Топленовых
Про нас в Костроме говорили — свечники. Скажут и перекрестятся, будто покойника помянули.
Дар у Топленовых был воск. Не огонь, не сталь, не гром — воск. Теплый, желтый, пахнущий церковью и медом. Прадед лил из него оклады для икон, и цари — те, прежние, до того как все пошло прахом, — держали наши свечи в своих моленных. А потом мода на чудеса из воска сменилась модой на чудеса из железа. И род Топленовых стал тем, кем стал.
Должником.
Меня позвали на бал к Мезенцевым в конце декабря. Кредиторы так не зовут — с золоченым приглашением, с поклоном лакея на пороге нашей стылой усадьбы. Значит, звали не гостьей. Звали расплатиться. Собой или бумагой на дом — как решат за ужином.
Я надела платье матери. Синее, штопаное по подолу так, что при свечах шва почти не видно. Почти. Кому надо — тот разглядит.
Зеркальный зал Мезенцевых сиял. Сотни свечей — и я, дура, поймала себя на том, что считаю их по привычке рода: сколько фунтов воска горит зря. Оркестр пиликал что-то венское. Пахло разогретым воском, духами и деньгами. Чужими.
— А вот и наша... свечница. — Ростислав Мезенцев отделился от компании молодых людей и пошел ко мне через весь паркет, чтобы видели все. Старший наследник. Дар — сталь: он растил клинки прямо из ладони, тонкие, поющие, и обожал, когда на них смотрят. — Господа, глядите. Последняя из рода, что торговал огарками. Пришла платить долг. Чем платить будешь, Топленова? Свечку мне слепишь на дорожку?
Смех. Не злой даже — хуже. Скучающий.
Я могла проглотить. Дома, в стылой усадьбе, где сестренка спала в двух одеялах, я бы проглотила и не такое.
Но тут он взял с подноса лакея горящую свечу — нашу свечу, я узнала ее по литью, мы такие поставляли в этот дом еще при отце, — и поднес к моему лицу.
— Не растаешь, восковая?
Вот тут во мне что-то тихо щелкнуло. Будто фитиль поймал искру.
— По кодексу, — сказала я. Голос мой прозвучал ровно, я сама удивилась. — Господин Мезенцев, вы оскорбили род при свидетелях. Я требую поединок. Здесь. Сейчас.
Зал ахнул и замолчал. Оркестр сбился и стих.
Ростислав засмеялся — теперь искренне.
— Ты? Со мной? — Он крутанул кистью, и из его ладони, шелестя, вырос клинок. Длинный. Голубой. Красивый, зараза. — Девочка, я тебя пополам сложу и не запачкаюсь.
— Тогда вам нечего бояться, — сказала я и стянула перчатки.
Цену своего дара я знала не хуже, чем счет долгам. Воск Топленовых — не тот, что в лавке. Мы тянем его из себя. Из тепла тела, из жира под кожей, из той хвори, что зовется жизнью. Каждый большой слепок — это неделя лихорадки, синие губы, восковая бледность на щеках, за которую нас и прозвали. Бабка на последнем своем чуде запечатала воском собственное сердце. Насмерть. Красиво лежала в гробу — как из костела.
Поэтому я тянула медленно. Пока Ростислав рисовался перед публикой, поводя своим клинком, я опустила ладони — и с кончиков пальцев потекло. Не капало. Текло, ручьями, горячее, прозрачно-желтое, собираясь на паркете лужей у моих ног.
— Что за... — Он шагнул. — Пол мне пачкаешь, дура?
Он ударил. Быстро, без замаха, как привык, — стальное жало метнулось мне в плечо.
Я не отскочила. Некуда было. Я просто вскинула руку ладонью вперед — и воск с нее сорвался навстречу, встретил клинок и обнял его.
Сталь вошла в теплое — и застряла.
Воск на морозном воздухе зала схватился в один удар сердца. Не расплавился от стали — наоборот, облепил ее, отяжелел, застыл коркой в палец толщиной. Клинок Ростислава увяз, будто ложка в остывшем сале.
Лицо его вытянулось.
— Отпусти!
Он рванул руку — воск потянулся за клинком, тягучий, злой, липкий, и полез выше, на запястье, на манжету, на кисть. Я вела его пальцами, как швея ведет нитку. Мне было уже холодно — по-настоящему, до нутра, зубы начинало сводить, перед глазами плыли те сотни свечей. Но я вела.
— По кодексу, — выговорила я сквозь стиснутые зубы, — поединок до сдачи или до невозможности сражаться. Ваша рука в моем воске, господин Мезенцев. Клинок вам из нее уже не вырастить — воск не пустит. Хотите, проверю?
И я подняла вторую ладонь. К его лицу.
Вот теперь в зале стало совсем тихо. Потому что все знали, что умели старые Топленовы — до того как обеднели. Снимать восковые слепки с лиц. Живых. Такой слепок садится за миг и не пускает воздух — ни ртом, ни носом.
— Не надо, — сказал Ростислав. Тихо. Без публики уже. — Не надо, слышишь.
Капля теплого воска сорвалась с моего пальца и легла ему на щеку. Застыла. Он не шелохнулся.
— Долг Топленовых, — сказала я в звенящую тишину, глядя не на него — на старого князя Мезенцева, что поднялся из кресел в дальнем конце зала, серый лицом. — Прощен. Прямо сейчас. При свидетелях. Иначе ваш наследник будет носить мое лицо. Точнее, я — снимать его.
Старик сглотнул.
— Прощен, — сказал он.
Я разжала пальцы.
Воск обмяк, потек, отпустил и клинок, и руку, и щеку — желтой, стынущей лужей растекся по драгоценному паркету Мезенцевых. Ростислав шарахнулся назад, баюкая кисть, и опрокинул стул. Свеча упала, покатилась, погасла в воске.
А меня повело. Зал качнулся, свечи слились в одно золотое пятно, и я осела бы прямо в свою лужу, если бы не поймала спинку кресла. Ледяная. Ладони — как у покойницы. Расплата стучалась под ребра, требовала свое, и я знала: недели две проваляюсь в жару. Оно того стоило. Сестренка будет спать под одним одеялом. В своем доме.
У дверей меня придержал за локоть тот старый князь. Я думала — добить словом. Но он наклонился к самому уху и сказал совсем другое:
— Слепок с живого лица. — Голос дрожал, и не от гнева. — Девочка, ты хоть знаешь, что это? Это не воск. Это личина. Старший дар вашего рода, за который вас в столице извели под корень лет восемьдесят назад. Тем, кто умеет снять чужое лицо и надеть, — им нет цены. И нет прощения. — Он выпрямился, оглянулся на притихший зал и добавил тише прежнего: — Уходи из Костромы. Сегодня. Пока о тебе не написали кому не надо.
Я вышла на мороз. Воск на пальцах уже застыл — тонкой желтой коркой, будто перчатки. Я стояла на крыльце чужой усадьбы, дышала колючим воздухом и впервые за много лет не считала чужие свечи.
Считала свои ходы. Их, кажется, теперь предстояло много.
将此代码粘贴到您网站的HTML中以嵌入此内容。