Второе вторжение: записки учителя из Хорселла
经典作品的创意续写
这是受Герберт Уэллс的《Война миров》启发的艺术幻想。如果作者决定延续故事,情节会如何发展?
原文摘录
И порой, когда я сижу в одиночестве в своем кабинете, работая при свете лампы, мне чудится вновь багровый закат над долиной Темзы, неподвижные черные силуэты марсиан и кружащие над ними птицы. Я закрываю глаза — и вижу бледные, безротые лица с темными глазами, устремленными на меня сквозь мрак, загадочные и беспощадные. И от этого мне становится тесно и жутко в мире — не от страха перед опасностью, а от осознания того, как хрупко все, что мы зовем нашей цивилизацией.
续写
Шестнадцать месяцев прошло с тех пор, как последний марсианин издох в канаве у Примроуз-Хилла. Шестнадцать месяцев — и Лондон чинился, строился, дышал заново.
Я вернулся к преподаванию. Школа в Хорселле, маленькая, на два класса; мне хватало. Дети приходили каждое утро, и я объяснял им арифметику, а география разворачивалась на потрепанной карте, где темным ожогом была отмечена воронка на пустоши. Та самая воронка.
Я старался не смотреть в ту сторону.
Жена говорила: «Ты изменился». Она была права. Но как объяснить женщине — как объяснить кому бы то ни было, — что ты изменился не потому, что видел смерть (смерть видели все), а потому, что видел безразличие? Марсиане не ненавидели нас. Они нас не замечали. Мы были для них — что черви для пахаря. Это понимание, однажды забравшись в голову, уже не уходит. Сидит. Как заноза, которую не подцепишь.
В октябре начались дожди. Обычные. Английские. Бесконечные. Из тех дождей, которые не столько льют, сколько просто существуют — небо становится водой, и ты в ней живешь. К дождям я привык.
К тому, что произошло потом — нет.
***
Семнадцатого октября фермер Уиклоу — здоровый, краснорожий детина, владелец двадцати акров к югу от пустоши — пришел ко мне в школу после уроков. Руки тряслись. Уиклоу. Человек, который забивал быков кувалдой. Человек, который спал в амбаре в обнимку с ружьем всю весну восемнадцатого года, когда треножники бродили по графству. Этот человек стоял передо мной, и руки у него ходили ходуном.
— Пойдем, — сказал он. — Покажу. Больше некому.
Мы шли через поле. Грязь чавкала под ногами. Дождь мельчил — не прекращаясь и не усиливаясь, словно у неба не хватало решимости ни на что определенное. Уиклоу молчал. Я тоже. Поле кончилось; началась канава — старая дренажная канава вдоль границы его участка. Уиклоу остановился.
— Вот.
Я посмотрел. Глина. Мокрая, бурая, обычная суррейская глина. А в глине — нечто. Блестящее. Металлическое. Не железо, не медь; что-то другое — тускло-зеленое, с матовым отливом, как бутылочное стекло, только плотнее.
Кусок размером с кулак. Я нагнулся.
Теплый.
— Не трогай, — сказал Уиклоу. — Я трогал утром. Был холодный. Сейчас теплый. Он греется.
Я отдернул руку. Мы стояли и смотрели. Дождь шел. Кусок металла лежал в глине и был теплым. Это ничего не значило. Это могло быть что угодно — осколок марсианской машины, обломок теплового луча, шрапнель. Мало ли что закопано в суррейской земле после прошлого года.
— Я нашел еще два, — сказал Уиклоу. — Дальше, у рощи. Тоже теплые.
— Когда?
— Вчера. Нет — позавчера. Или... — он махнул рукой. — Недавно. Дни путаются.
Я выпрямился. Посмотрел на небо — серое, низкое, непроницаемое. За этим небом (я знал, хотя не мог видеть) был Марс. Красная точка. Далекая, крохотная.
Теплая.
***
В тот вечер я написал письмо в «Дейли Телеграф». Написал и порвал. Написал снова — короче. Порвал снова. Что я мог написать? «Обнаружены теплые камни в канаве»? После вторжения Англия была по горло сыта паникерами. Каждую неделю кто-нибудь видел зеленое свечение, или слышал подземный гул, или находил «марсианские» обломки, которые оказывались ржавыми гвоздями и кусками водопроводных труб.
Но это были не ржавые гвозди.
Я знал. Видел марсианский металл вблизи — видел, как из него строились треножники, как он блестел в разрядах теплового луча. Этот металл был точно таким.
На следующий день я пошел к воронке.
Она заросла. Полтора года — травы хватило. Дно затянуло глиной и дождевой водой; получился мутный, бурый пруд. Мелкий. Утки в нем не водились; птицы вообще избегали этого места. Научного объяснения никто не дал. Впрочем, никто и не искал — ученые мужи были заняты обломками треножников, а не утиными предпочтениями.
Я спустился к краю. Земля мягкая — ноги вязли. Запах. Тот самый — кислый, металлический, который я помнил с первых дней вторжения. Слабый, почти неразличимый. Но он был.
Или мне казалось. После определенных переживаний разум играет скверные шутки. Я это знаю. Доктор Хьюстон говорил мне: «Ваши нервы расшатаны. Морской воздух. Брайтон. Три недели». Я не поехал в Брайтон. Нервы — нервами, но теплый металл в канаве Уиклоу не был нервами.
Я присел у воды. Смотрел. Ничего. Бурая вода, рябь от дождя, глинистые берега.
Обычная воронка.
Обычный осенний день в Суррее.
И все же — когда я положил ладонь на землю (просто так, машинально, чтобы удержать равновесие), земля была теплой. Не горячей. Не обжигающей. Просто теплее, чем ей полагалось быть в октябре, под дождем, в шестом часу вечера.
Я убрал руку. Вытер о брюки. Встал. Пошел домой.
***
Ночью не спал. Лежал и слушал дождь. Жена дышала ровно рядом. За стеной шуршало — мышь. Или не мышь; в темноте любой звук превращается в то, чего боишься.
Я думал о марсианах. О том, что убили их не пушки, не армия, не гений человеческий — а бактерии. Микробы. Случайность. Мы победили, не сделав ничего. И значит, если они вернутся, подготовившись...
Нет. Не думать.
Спать.
Но земля под Хорселлом была теплой. И металл в канаве Уиклоу был теплым. И где-то за серым октябрьским небом красная точка смотрела вниз — если можно сказать «смотрела» о планете. Впрочем, после того, что мы пережили, я больше не уверен, что планеты не смотрят.
***
Двадцатого октября — три дня спустя; я запомнил, потому что это был день рождения моей жены и я забыл купить подарок — я снова пошел к воронке. На этот раз один. Уиклоу отказался: «Мне там нечего делать», — сказал он, глядя в сторону, и я понял, что он боится. Я тоже боялся. Но страх — странная штука: он либо парализует, либо тянет. Меня — тянул.
Воронка изменилась.
Нет — нет, внешне она была прежней. Тот же пруд, та же глина, та же трава по краям. Но вода. Вода стала другой. Она больше не была бурой. Она была... зеленоватой. Чуть-чуть. На грани различимого. Если не знаешь, куда смотреть, не заметишь. Но я знал.
Я опустил руку в воду.
Теплая. Ощутимо теплая — градусов тридцать пять, тридцать семь; как тело. Как живое тело.
Я выдернул руку и отступил. Быстро. Споткнулся о кочку. Упал. Поднялся. Руки в глине. Сердце — не в груди; где-то в горле, мешает дышать.
И тогда — клянусь Богом, клянусь всем, что для меня свято, — тогда я увидел. На дне пруда, сквозь зеленоватую воду, что-то шевельнулось. Не рыба. Не лягушка. Что-то гладкое, металлическое, округлое — оно повернулось, медленно, как поворачивается подсолнух к солнцу, и я увидел на его поверхности... глаз? Линзу? Нечто, что смотрело.
На меня.
Секунду. Может быть, две. Потом вода замутилась — со дна поднялась глина, — и все исчезло.
Я бежал. Бежал через поле, по грязи, под дождем, бежал так, как бегал восемнадцать месяцев назад от треножников — не оглядываясь, не думая, на одном голом животном ужасе. Добежал до дороги. Остановился. Согнулся. Руки на коленях. Дышал.
Шел дождь.
***
Завтра я еду в Лондон. Найду кого-нибудь, кто выслушает. Военное министерство. Королевское общество. Кого-нибудь. Покажу образец. Расскажу про тепло. Про зеленую воду. Про то, что шевелилось на дне.
Может быть, я ошибаюсь. Может быть, нервы. Может быть, Брайтон и морской воздух — именно то, что мне нужно.
Но если нет?
Если я прав — у нас мало времени. Очень мало.
Земля под Хорселлом теплая. И она теплеет.
将此代码粘贴到您网站的HTML中以嵌入此内容。