Chapter 10 of 11

From: Пепел душ

Глава 10. Гора

Пещеру нашёл Олег.

Он ушёл вперёд — как делал каждый раз, когда группа двигалась по горной тропе. Лёгкий, босой, бесшумный. Три года в культе научили его многому — и одно из этого многого было умение находить убежища. Жрецов водили на «испытания» в горы, бросали без еды и воды, и те, кто выживал, возвращались с навыками, которых не преподают ни в одной школе. Навыки — выживания. Навыки — исчезновения. Навыки — быть частью камня, частью тени, частью горы.

Олег вернулся через двадцать минут. Глаза — яркие, как у зверя, учуявшего нору.

— Нашёл. Пещера. Глубокая, сухая. Вход — узкий. Внутри — широко. Ветер не задувает. Есть следы воды — ручей, по стене, тоненький, но чистый. Видно — люди жили. Давно. Есть угли. Есть пятна копоти на потолке.

— Далеко? — спросил Егор. Виктор висел на его плече — тяжёлый, горячий, как печка, как болезнь, как всё, что не отпускает.

— Триста метров. Вверх.

Триста метров вверх. В мире до Конца — пять минут неспешной прогулки. В мире после Конца, с раненым на плечах, с тремором в руках, с прионами в мозгу — вечность.

Но они дошли.

Пещера была именно такой, как описал Олег: вход — узкий, метр на полтора, приходилось пригибаться; внутри — просторно, потолок поднимался до трёх метров, стены — серый гранит, с прожилками кварца, блестящими в свете костра, как осколки разбитого зеркала. Пол — каменный, ровный, засыпанный мелким гравием. В дальнем углу — ручей, тоненький, как нитка, сочившийся по стене и собиравшийся в естественную чашу из камня. Вода — ледяная, прозрачная, с привкусом минералов. Чистая.

Следы старого кострища — у входа, в естественном углублении, под отверстием в потолке — природным дымоходом. Кто-то жил здесь. До Конца или после — неважно. Жил, грелся, варил еду, смотрел на горы. Ушёл. Оставил угли и копоть. И — место. Для следующих.

Ника осмотрела пещеру. Сканировала — красными зрачками, тусклыми, мигающими. Четырнадцать процентов. Рука — правая — висела, как плеть. Но голова работала. Процессоры — считали.

— Пещера пригодна для длительного пребывания, — сказала она. — Температура внутри — стабильная, плюс восемь-десять градусов. Естественная вентиляция. Источник воды. Вход — легко обороняем. Рекомендация: базовый лагерь.

— Базовый лагерь, — повторил Егор. Опустил Виктора на камни — осторожно, как опускают хрупкое. Виктор — открыл глаза. Мутные. Жёлтые от жара.

— Пещера? — спросил он. Хрипло.

— Пещера.

— Хорошо. Пещера — это... — он закашлялся. Долго. С хрипами. С присвистом. Потом — тихо: — Пещера — это шаг вверх. После канализации. После расщелины. Эволюция жилья. Следующий этап — пентхаус.

Он закрыл глаза. Уснул. Как отключился. Как лампочка — щёлк, и темнота.

Олег развёл костёр. Быстро, умело, бездымный — из сухого можжевельника, который рос у входа. Огонь — маленький, рыжий, живой — затрещал, загудел, наполнил пещеру теплом и светом. Тени — заплясали по стенам, по потолку, по лицам. Живые тени. Тёплые.

Шпрот вошёл в пещеру последним. Медленно. Осторожно. Обнюхал камни. Обнюхал стены. Обнюхал кострище. Подошёл к входу. Сел.

И замер.

Один зелёный глаз — наружу. В серые горы. В серое небо. В мир, из которого ушла Соня. В мир, в который Соня не вернётся.

Кот ждал.

***

Депрессия у кошек — не метафора.

Егор знал это. Не от Ники — от Марины. Марина была стоматологом, не ветеринаром, но читала всё подряд: медицинские журналы, ветеринарные справочники, кулинарные книги, Булгакова. «Ты знаешь, — говорила она, размешивая сахар в чашке, — кошки горюют. По-настоящему. Учёные доказали. Когда кошка теряет — хозяина, другую кошку, друга, — она переживает те же стадии, что и человек. Отрицание. Гнев. Торг. Депрессия. Принятие. Только быстрее. Или — медленнее. Зависит от кошки. Зависит от привязанности. Зависит от того, насколько сильно любила».

Шпрот любил сильно.

С того дня, как Соня переименовала его из Одноглаза в Шпрота — в поселении у Кости, целую жизнь назад, — кот стал её. Не Егора. Не Виктора. Не Олега. Её. Семилетней, с мушкой над губой, с рисунками углём, с медведем Мишей. Шпрот спал у её ног. Шпрот мурлыкал ей — и только ей. Шпрот позволял себя гладить — маленькими, грязными, тёплыми руками, — и закрывал единственный глаз, и урчал, и был — счастлив. Насколько может быть счастлив одноглазый рыжий кот в мире после Конца.

А теперь — Соня ушла. И Шпрот ждал.

Каждый вечер — одно и то же. Кот подходил к входу в пещеру. Садился. Смотрел наружу. Ждал.

Не мяукал. Не звал. Просто — ждал. Часами. Пока не темнело окончательно, пока горы не растворялись в черноте, пока звёзды — если были звёзды — не загорались над головой. Тогда — и только тогда — Шпрот вставал. Медленно. Тяжело. Как старик. Шёл к Олегу. Ложился рядом. Не мурлыкал. Закрывал глаз.

И наутро — снова. К входу. Сесть. Ждать.

Депрессия у кошек проявляется так: потеря аппетита — Шпрот ел мало, неохотно, как по обязанности; летаргия — кот двигался редко, лежал больше, чем ходил, спал больше, чем бодрствовал; отказ от груминга — шерсть потускнела, свалялась, рыжий мех стал бурым, грязным; изменение вокализации — Шпрот молчал, не мяукал, не мурлыкал, только иногда — ночью, в темноте — издавал тихий, протяжный звук, похожий на стон. Не кошачий. Человеческий.

Ника зафиксировала.

— Животное демонстрирует признаки депрессивного состояния, — сказала она на третий день в пещере. — Потеря веса — приблизительно двести граммов. Снижение активности — семьдесят процентов. Рекомендация: тактильный контакт, стимуляция, присутствие значимого объекта привязанности.

— Значимый объект привязанности, — повторил Егор. Пустым голосом. — Значимый объект — Соня. Соня — на горе. Под камнем. С медведем Мишей. Без маячка.

— Утвердительно. Значимый объект недоступен. Рекомендация обновлена: замещающая привязанность. Олег.

Олег — услышал. Подошёл к Шпроту. Сел рядом. У входа. Рядом с котом, смотрящим наружу.

Не сказал ничего. Просто — сел. И положил руку на рыжую спину. И гладил. Медленно. Тихо. Как Соня гладила — если бы Соня была здесь. Если бы Соня вернулась.

Шпрот не повернулся. Не замурлыкал. Но — не ушёл. Остался. Под рукой мальчика. Под чужой рукой. Не Сониной. Но — тёплой. Живой.

И Егор смотрел на них — на мальчика и кота, на двоих у входа, — и думал: привязанность. Замещающая привязанность. Мы все — замещающая привязанность друг для друга. Олег — вместо Марины. Виктор — вместо нормальной жизни. Кровожадный — вместо силы, которой нет. И мы все — вместо тех, кого потеряли. Заплатки на дырах. Пластырь на ранах. Не идеально. Не навсегда. Но — держит. Пока — держит.

***

Болезнь ускорилась.

В первый день в пещере — шесть приступов. Шесть раз тело выгибалось, руки тряслись, лицо кривилось в гримасе-судороге, смех рвался из горла — хриплый, мокрый, страшный. Шесть раз Егор падал — на камни, на гравий, на пол пещеры — и бился, как рыба на берегу, и смеялся, и плакал одновременно, потому что слёзы и смех — одно, когда причина — прионы.

На второй день — семь.

На третий — семь.

Ника диагностировала каждый раз. Подходила. Сканировала. Красные зрачки — тусклые, мигающие. Экран — красный, всегда красный.

— Куру. Третья стадия. Прогрессия — ускоренная. Тремор — постоянный, усиливается при физической нагрузке и эмоциональном стрессе. Координация — снижена на пятьдесят один процент. Приступы непроизвольного смеха — шесть-семь в сутки, длительность — от сорока секунд до трёх минут. Прогноз —

— Сколько? — спросил Егор. Когда приступ прошёл. Лёжа на камнях. С мокрым лицом. С привкусом крови — прикусил язык во время судороги.

— Недели, — сказала Ника. — Три-четыре недели при текущей скорости прогрессии.

Недели.

Не месяцы — недели.

Сужается. Как ущелье. Как горло. Как время. Было — четыре месяца до года. Потом — три-шесть месяцев. Потом — месяц-два. Теперь — недели. Три-четыре. Двадцать один — двадцать восемь дней. Пятьсот — шестьсот семьдесят часов. Тридцать тысяч — сорок тысяч минут. Каждая минута — тик-так — как отцовские карманные часы, которые заводились двенадцатью оборотами и тикали, пока пружина не ослабнет.

Пружина ослабевала.

«Недели, — сказал Кровожадный. Тихо. Не с сарказмом — с чем-то другим. С тем, что было похоже на усталость. На примирение. На ту тишину, которая наступает после долгой битвы, когда враги кончились, но и силы — тоже. — Недели. Наши недели. Мои — и твои. Потому что когда ты умрёшь — я тоже. Это ведь так работает, да? Тело одно. Мозг — один. Прионы жрут его — не разбирая, где ты, где я. Не спрашивая — кто заслужил, кто нет. Просто — жрут. Как я жрал. Только — изнутри. Справедливо? Может быть. Больно? Определённо. Страшно? Впервые — да. Впервые, Егор, — мне страшно. Не за себя. За нас. За то, что мы — закончимся. Как Пепел. Как Соня. Как всё».

Егор закрыл глаза. Лежал на камнях. Чувствовал — холод камня под спиной. Тепло костра — сбоку. Руку Виктора — на лбу.

Руку Виктора.

***

Виктор оправился.

Не полностью — полностью в мире после Конца не оправляется никто. Но — достаточно. Рана — затянулась, не загноилась, спасибо мху и холодной воде. Жар — спал. Не до конца, но — до терпимого, до того уровня, когда можно стоять, и ходить, и делать. Бордовый пиджак — на плечах, как всегда. Потрёпанный, грязный, с бурыми пятнами, с дырами, с историей, вшитой в каждый шов.

И — он ухаживал за Егором.

Не — помогал. Не — присматривал. Ухаживал. Как ухаживают за больным — с тем тотальным, всепоглощающим вниманием, которое не знает усталости, не знает перерывов, не знает «позже». Только — «сейчас». Только — «надо». Только — «ты».

Виктор варил бульон. Из того, что было: заячьи кости — Олег ставил силки, научился в культе, и Егор не спрашивал для каких целей; корни лопуха, выкопанные ниже по склону; дикий чеснок — рамсон, пахнущий остро, горько, живо. Бульон — жидкий, мутный, горячий. В металлической кружке — единственной, треснутой, найденной в пещере, оставшейся от прежних жильцов. Виктор подносил кружку к губам Егора — после приступов, когда тело не слушалось, когда руки тряслись так, что невозможно было удержать.

— Пей, — говорил Виктор. Тихо. Властно. Тем голосом, который не терпит возражений. — Пей, Егор. Каждый глоток — это время. Калории — это дни. Ты — ешь.

— Я не голоден.

— Неважно. Пей.

Егор пил. Потому что голос Виктора — был не просьбой. Был приказом. Был якорем. Был — тем же, чем молочный зуб и перламутровая пуговица: привязкой к реальности, к жизни, к «ещё один день».

Виктор держал во время приступов. Садился за спиной. Обхватывал — руками, большими, грубыми, мозолистыми, — обхватывал крепко, плотно, как обруч бочку, как рама стекло, как — всё, что держит хрупкое от распада. И держал. Пока тело Егора билось, и тряслось, и смеялось этим жутким, прионным, не-его смехом, — Виктор держал. Молча. Сжав зубы. Прижав к себе. Как держат утопающего — против течения, против воды, против силы, которая тянет вниз.

Иногда — после приступа, когда Егор лежал в его руках, мокрый, опустошённый, с привкусом крови во рту, — Виктор говорил. Тихо. На ухо.

— Ты здесь. Я здесь. Мы — здесь.

Три предложения. Шесть слов. Весь мир.

«Он тебе бульон, — сказал Кровожадный. После четвёртого приступа. Когда Виктор снова подносил кружку, снова держал, снова шептал. — А ты ему — гору тел во сне. Честный обмен. Калории за кошмары. Бульон за крики по ночам. Нежность за ужас. Он держит тебя — и каждую ночь видит, как ты убиваешь. Не ты — я. Но для него — нет разницы. Для него — ты. Твои руки. Твоё лицо. Твоя улыбка — вырезанная мной. И он всё равно — держит. Всё равно — варит бульон. Всё равно — шепчет «ты здесь». Знаешь, как это называется, Егор? Безумие. Или любовь. Я не вижу разницы. Никогда не видел. Может — потому что я каннибал. Может — потому что я прав».

Егор не ответил. Пил бульон. Горячий. Мутный. С привкусом чеснока и заботы.

***

Романтика — через обречённость.

В мире до Конца романтика — это цветы, и ужины, и прогулки. В мире после Конца романтика — это когда тебя держат во время прионного приступа, и не отпускают, и не отворачиваются, и не бегут. Романтика — это горячий бульон из заячьих костей, поднесённый к дрожащим губам. Романтика — это «ты здесь, я здесь, мы здесь». Романтика — это каждое прикосновение — как последнее.

Потому что каждое могло быть последним.

Недели. Три-четыре.

Они сидели у костра. Вечером. Олег — со Шпротом, у входа. Ника — в глубине пещеры, в режиме энергосбережения. Виктор и Егор — рядом. Плечо к плечу. Как на крыше «Приюта». Как всегда.

Егор смотрел на огонь. Языки пламени — рыжие, жёлтые, живые — плясали, танцевали, жили. Огонь не знал о прионах. Огонь не знал о неделях. Огонь знал только — гореть. Пока есть дрова.

— Виктор.

— М?

— Красивая смерть, — сказал Егор. Медленно. С той горькой улыбкой, которая не была гримасой, не была судорогой, была — его. Настоящей. — Красивая смерть — в объятиях лысого мужика в бархатном пиджаке. В пещере. В горах. С видом на серый мир. С бульоном из заячьих костей в желудке. С котом у входа. С сыном рядом. Красивая — нет?

Виктор повернул голову. Посмотрел. Глаза — ясные, без жара, без мути. Глаза — его. Настоящие.

— Лучшее предложение за всю мою жизнь, — сказал Виктор. Без улыбки. Серьёзно. С тем весом, с которым говорят клятвы. — Лучшее. Потому что все другие предложения были — о выживании. О бегстве. О «ещё один день». А твоё — о красоте. Умереть красиво. В объятиях. С бульоном. Красиво, Егор. Я принимаю. Как предложение. Как обещание. Как — всё.

— Не обручальное кольцо, — сказал Егор.

— Нет. Лучше. Обручальное кольцо — это «буду рядом». Твоё предложение — «буду рядом до конца». Конкретно. Честно. С дедлайном. Три-четыре недели. Самый честный брак в истории — с известной датой развода. Только развод — не по суду. По прионам.

— Виктор.

— Что?

— Заткнись.

— Не могу. Ты знаешь. Я говорю — значит живу. Замолчу — проверь пульс.

Егор — повернулся. Рука — на щеке Виктора. Дрожащая. Горячая от тремора. На бритой голове — щетина, трёхдневная, колючая. На шее — шрам, бледный, тонкий.

— Ты — лучшее, что случилось со мной после Конца, — сказал Егор. Тихо. Не для мира — для него. Для Виктора. Для — двоих.

— Я знаю, — сказал Виктор. Без бравады. Просто. — Как ты — для меня. Два лучших в мире, где лучшего — не бывает.

И они сидели. Рука Виктора — на руке Егора. Плечо к плечу. У огня. Два сломанных человека, которые не чинили друг друга — потому что починить нельзя, — но держали. Вместе. Как припой. Олово и свинец. Отдельно — мягкие. Вместе — держат.

«Сейчас бы выпить, — сказал Кровожадный. Тихо. Почти нежно. — Но белка рядом. И белка — не голодна. Белка смотрит на двух идиотов у костра и не понимает, зачем они обнимаются, когда можно спать. Или жрать. Или убивать. Но белка — учится. Медленно. Через боль. Через прионы. Через три-четыре недели. Белка учится — что обниматься у костра — тоже смысл. Может быть — единственный».

***

Кислотный дождь начался на пятый день.

Без предупреждения — как всё плохое в мире после Конца. Небо, серое и мутное, потемнело за час, стало жёлто-зелёным, потом — бурым, потом — чёрным. Воздух стал едким, горьким, щиплющим горло и глаза.

Первые капли упали тяжело, как камни. Крупные, мутные, с желтоватым оттенком. Попали на камни у входа — и зашипели. Тонкие белёсые струйки пара поднялись от гранита.

Шпрот — у входа, как всегда, — дёрнулся. Отпрыгнул. Мяукнул — впервые за дни. Громко, испуганно, по-кошачьи.

Олег подхватил кота. Втащил вглубь пещеры. На руке мальчика — красная полоса. Капля попала на предплечье. Кожа — вздулась, покраснела, как от ожога. Маленький, аккуратный ожог — размером с ноготь.

— Кислотный дождь, — сказала Ника. Из глубины пещеры. Красные зрачки — на вход, на капли, на небо. — pH — предположительно от двух до трёх. Серная и азотная кислоты. Атмосферные осадки, загрязнённые промышленными выбросами, Пеплом и продуктами распада. Контакт с кожей — химический ожог первой-второй степени. Контакт с глазами — потенциальная потеря зрения. Рекомендация: не выходить.

— Не выходить, — повторил Егор. — А сколько продлится?

— Неизвестно. Кислотные дожди в горных регионах — от нескольких часов до нескольких суток. Зависит от атмосферных условий и ветра.

Капли стали чаще. Тяжелее. Грохот — по камням, по скалам, по горе. Шипение — сотен, тысяч капель на граните, на земле, на всём. Кислота ела мир — медленно, капля за каплей, как прионы ели мозг Егора.

Вход в пещеру — узкий — частично защищён козырьком скалы. Капли не залетали далеко. Но — брызги. Мельчайшие. Аэрозоль. Едкий, щиплющий, опасный.

Олег завесил вход — мокрой курткой, своей, единственной. Толстой, кожаной, снятой с мёртвого культиста после битвы в ущелье. Кислота шипела на коже — буквально, на кожаной куртке, — но внутрь проникало меньше.

Они сидели. Внутри. Заточённые. Костёр — маленький, экономный, на последних дровах. Дыма — почти нет, естественный дымоход работал. Но — запас дров заканчивался. Олег собирал их снаружи каждый день. Теперь — снаружи — кислота. Выйти — ожоги. Остаться — холод.

— Ну, — сказал Виктор. Лёжа на камнях. С бордовым пиджаком под головой. — Ну, хотя бы — не скучно. Кислотный дождь. Разнообразие. Вчера — прионы. Сегодня — кислота. Завтра — что? Метеоритный дождь? Нашествие саранчи? Второе пришествие?

— Виктор, — сказал Олег. С улыбкой — тонкой, четырнадцатилетней. — Второе пришествие уже было. Пожиратель. Мы его взорвали.

— Значит — третье. Я — оптимист.

Егор засмеялся. Не прионным смехом — настоящим. Коротким, хриплым, тихим. Но — настоящим. И тут же замер. Потому что каждый смех теперь был вопросом: настоящий или прионный? Его или болезни? Живой или мёртвый?

«Настоящий, — сказал Кровожадный. Уверенно. — Я различаю. Я живу в этом мозгу. Я знаю, когда смеёшься ты — и когда смеются прионы. Этот — твой. Настоящий. Живой. Редкий, как стерильная простыня. Но — твой».

Спасибо, подумал Егор. Впервые — спасибо.

«Не за что, — ответил Кровожадный. — Не благодари. Я не помогаю. Я просто — здесь. Как ты — здесь. Два жильца. Один дом. Три-четыре недели аренды».

***

Кислотный дождь перешёл в пепельную бурю.

На второй день — ветер. Сильный, рвущий, горный. Принёс с равнин — Пепел. Ту самую тонкую взвесь, которая висела в воздухе мёртвых городов: остатки тех, кто стал Пеплом. Миллионы — в каждом порыве. Чьи-то жизни. Чьи-то смерти. Чьи-то экстатические улыбки — последние, перед распадом.

Пепельная буря накрыла гору. Серо-белое облако — густое, плотное, непроницаемое. Видимость — ноль. Звуки — глухие, как под водой. Воздух — тяжёлый, сухой, забивающий горло, лёгкие, глаза.

Вход в пещеру — завесили двойным слоем: куртка и — бордовый пиджак Виктора. Виктор снял его сам. Молча. Подошёл к входу. Повесил — поверх куртки. Второй слой. Фильтр. Барьер между ними и Пеплом.

— Пиджак, — сказал Егор.

— Пиджак, — сказал Виктор. — Бархатный. Бордовый. Из театра. Из другой жизни. Из — до. Он меня грел. Защищал. Был — мной. Моей шкурой. Моей бронёй. А теперь — пусть будет стеной. Пусть — защитит. Не меня — нас.

Он вернулся к костру. Без пиджака. Рубашка — серая, рваная, мятая. Плечи — худые, костлявые. Без пиджака Виктор был — меньше. Тоньше. Уязвимее. Как краб без панциря. Как человек без маски.

Олег — молча — снял свою куртку. Накинул на Виктора.

— Мне не холодно, — сказал мальчик. — Нас в культе приучали — к холоду. Три дня без одежды на морозе. Испытание. Я — прошёл. Мне — можно.

— Мальчик, — сказал Виктор. С чем-то мокрым в голосе. С чем-то, что не было шуткой. — Мальчик.

И — замолчал. Потому что слов — не было. Потому что иногда — куртка на плечах — громче любых слов.

Трое суток.

Трое суток в пещере. Без выхода. Без дров — последние сожгли на второй день, потом — сидели в темноте, в холоде. Ника светила — красными зрачками, единственным источником света. Тусклый, красноватый, нечеловеческий свет — но свет.

Вода — была. Ручей по стене не иссяк. Они пили — по очереди, из каменной чаши, ледяную, минеральную, живую.

Еда — заканчивалась. Остатки вяленого мяса — последние полоски, последние калории, последние «ещё один день».

И — они говорили.

В темноте, в холоде, в пещере, за стеной из пиджака и куртки, пока снаружи ревела пепельная буря и кислотный дождь растворял камни, — они говорили. Потому что говорить — значит жить. Потому что молчание — смерть до смерти.

***

Егор рассказывал о Марине.

Вечером первого дня бури. В темноте. Голос — тихий, хриплый, дрожащий от тремора и от памяти.

— Она пахла жасмином, — сказал Егор. Олегу. Который сидел рядом. Со Шпротом на коленях. В темноте. — Жасмином, Олег. Духи — «Белый жасмин». Она покупала их в маленьком магазинчике на Пушкинской — до Конца, до всего. Стеклянный флакон с серебряной крышечкой. Она наносила — сюда. — Он коснулся шеи. Своей. Дрожащей. — За ухом. На запястье. И — пахла. Весь день. Весь вечер. Всю ночь. Жасмином. Я засыпал — и жасмин. Просыпался — и жасмин. Она была — жасмин.

Олег слушал. Молча. В темноте — не видно лица. Но Егор знал — мальчик слушал. Впитывал. Как губка — воду. Как камень — тепло. Как сын — память о матери, которую потерял в одиннадцать, а теперь — получал обратно. По кусочкам. По запахам. По словам отца в темноте.

— Она была — смешная, — продолжил Егор. — Смешная и серьёзная одновременно. Могла — смеяться до слёз над глупым мемом. И — через минуту — рассказывать о строении корневого канала зуба с такой страстью, что хотелось записывать. Она — любила зубы. Не людей — зубы. Ну, то есть — людей тоже. Но зубы — отдельно. Как произведения искусства. «Каждый зуб, — говорила она, — это архитектурное чудо. Корни, каналы, эмаль, дентин — как собор. Только маленький. И во рту». Она была... — голос сломался. На мгновение. Восстановился. — Она была — свет. В комнате, где горела она, — не нужно было ламп.

— Я помню, — сказал Олег. Тихо. — Немного. Обрывки. Запах — да. Жасмин. И — пельмени. Субботние. С мускатным орехом. Мука — на носу. Она всегда — вытирала нос рукавом. Вот тут. — Он коснулся своего носа. — И оставляла белую полоску. И ты — смеялся. А она — притворялась обиженной. И потом — тоже смеялась.

— Да, — сказал Егор. — Да. Именно так.

Молчание. Долгое. Тёплое. Несмотря на холод.

Виктор — где-то рядом, в темноте, — сказал:

— Она бы одобрила меня?

Егор повернул голову. В темноте — не видно. Но — чувствовал. Присутствие. Тепло. Дыхание — рядом. Виктора.

— Она бы одобрила, — сказал Егор. Медленно. Подбирая слова — как Олег подбирал камни для Сониной могилы. По одному. С весом. — Она бы сказала... — он закрыл глаза. В темноте — не имело значения. Но — закрыл. И услышал. Не голос — память голоса. Не слова — тень слов. Марину — внутри. Не Кровожадного. Её. — Она бы сказала: «Наконец-то кто-то за тобой присмотрит».

Тишина. Два удара сердца. Три.

— Наконец-то, — повторил Виктор. Хрипло. С мокрым в голосе. — Наконец-то. Значит — она знала. Что ты — безнадёжный.

— Безнадёжный, — подтвердил Егор. — Абсолютно. Без присмотра — катастрофа. Она это знала с первого дня. С бормашины.

— Расскажи.

— Первый раз я пришёл к ней — как пациент. С кариесом. Сел в кресло. Она говорит: «Откройте рот». Я открыл. Она посмотрела. И говорит: «Ну, не так уж плохо. Зуб — спасём. А вот ваше выражение лица — нет. Вы же здоровый мужик, а боишься бормашины!» И — засмеялась. И я — засмеялся. С открытым ртом. С зеркалом во рту. С кариесом. Засмеялся — и понял. Что женюсь.

— На стоматологе, — сказал Виктор.

— На стоматологе. На женщине, которая увидела мой страх — и не испугалась. На женщине, которая пахла жасмином и смеялась над моим кариесом. На — свете.

Виктор — в темноте — нашёл его руку. Сжал.

— Она бы одобрила, — сказал Виктор. Не вопрос — утверждение. — Она бы сказала: «Наконец-то». И была бы — права.

«Жасмин, — сказал Кровожадный. Тихо. Очень тихо. Как будто боялся помешать. — Жасмин и прионы. Пельмени с мускатным орехом и банка с зубами. Свет — и тьма. Марина — и я. Два призрака в одном доме. Только она — настоящий призрак. Мёртвая. А я — живой. И скоро — тоже мёртвый. И тогда — встретимся? Я — и она. В том месте, куда уходят. Если уходят. Если есть место. Если — есть. Она — скажет: «Наконец-то и ты пришёл. Что, бормашины больше нет, а страх остался?» И я — не найду, что ответить. Потому что — страх. Остался. Впервые — мой. Не его. Мой».

***

Шпрот умер на восьмой день.

Тихо. Во сне. Как уходят те, кто устал ждать.

Пепельная буря закончилась на третьи сутки. Они вышли — осторожно, медленно, зажмурившись от серого света. Мир — стал серее. Камни — покрыты белёсым налётом: Пеплом, кислотой, остатками бури. Деревья — карликовые сосны — стояли с бурой, обожжённой хвоей. Живые — но раненые. Как всё вокруг.

Олег ушёл за дровами. Виктор — за водой, к ручью ниже по склону, свежей, не пещерной. Ника стояла у входа — сканировала, как всегда. Егор — внутри, у потухшего кострища, с тремором, с тошнотой, после шестого приступа за день.

Шпрот лежал у входа. Как всегда. Одним глазом — наружу.

Егор подошёл. Сел рядом. Положил руку на рыжую спину.

Холодная.

Не мокрая — холодная. Не кошачья — каменная. Температура тела — ниже нормы. Ниже жизни.

Шпрот не шевелился. Не дышал. Зелёный глаз — открытый, стеклянный, смотрящий наружу. Туда, куда ушла Соня. Туда, откуда не вернулась.

Кот ушёл за ней.

Егор сидел. Рука — на холодной шерсти. Не убирал. Не двигался. Тремор усилился — или это не тремор. Это дрожь. Другая. От потери. Ещё одной. В коллекцию. В бесконечную, непрекращающуюся коллекцию потерь, которая росла с каждым днём, с каждым шагом, с каждым вдохом.

Марина. Соня. Трое из «Приюта». Геннадий Петрович — не мёртвый, но потерянный. И теперь — Шпрот. Рыжий. Одноглазый. Переименованный из Одноглаза семилетней девочкой, которая сама стала потерей.

«Рыжий ушёл, — сказал Кровожадный. Тихо. Без сарказма. Без горечи. С той пустотой, которая больше горечи. Больше сарказма. Больше всего. — Рыжий ушёл за мелкой. За Соней. За своей девочкой. Ждал — и дождался. Не её — ухода. Своего. К ней. Депрессия у кошек — не метафора, говорила Марина. Кошки горюют. Кошки умирают — от горя. Не от болезни. От разбитого сердца. У котов — есть сердце. Маленькое, как маячок. И оно перестало пищать. Перестало ждать. Перестало — биться».

Олег вернулся с дровами. Увидел. Бросил вязанку. Подбежал. Упал на колени. Рядом с Егором. Рядом с котом.

— Шпрот, — сказал мальчик. Шёпотом. — Шпрот.

Не крик. Не рыдание. Шёпот. Тот шёпот, который хуже крика. Тише. И — громче. Внутри.

Олег поднял кота. Прижал к груди. Рыжий мех — бурый, грязный, свалявшийся — к серой рубашке мальчика. Маленькое тело — лёгкое, невесомое, пустое.

— Он ждал, — сказал Олег. Глядя на отца. Сухими глазами. Без слёз. Слёзы — роскошь, которую мальчик разучился себе позволять. — Он ждал. Каждый вечер. У входа. И — дождался. Не Сони. Покоя.

— Да, — сказал Егор.

— Мы похороним его рядом с Соней?

— Нет. Соня — далеко. На той горе. Мы похороним его здесь. У входа. Где он ждал.

Они похоронили Шпрота у входа в пещеру. Вырыли яму — неглубокую, в каменистой почве, руками и ножом. Положили кота. Рыжего. Одноглазого. С зелёным глазом — закрытым. Олег закрыл — аккуратно, пальцами, как закрывают книгу, которую дочитали.

Засыпали камнями. Маленькая горка. Маленькая могила.

Олег нацарапал на камне: «Шпрот. Кот. Верный».

Виктор вернулся с водой. Увидел. Опустил канистру. Подошёл. Прочитал.

— Верный, — повторил он. — Да. Верный. Как все мы. Верные — тому, что потеряли. Верные — до конца.

Он присел у могилы. Положил рядом — веточку можжевельника. Зелёную, живую, пахнущую смолой и горами.

— Прощай, Шпрот, — сказал он. — Прощай, рыжий. Ты был — лучший зритель. Молчаливый. Одноглазый. Единственный, кто ни разу не перебивал.

Ника стояла рядом. Молча. Без слов. Красные зрачки — на могиле. Экран — жёлтый. Не красный. Жёлтый. Впервые за дни. Как будто — и для андроида — потеря кота имела значение. Как будто четырнадцать процентов боеспособности включали — процент на горе.

Они стояли вчетвером. У могилы кота. В горах. В мире после Конца.

Потом — вернулись в пещеру. Развели костёр. Сели.

И — тишина стала другой. Тише. Пустее. Без мурлыканья — прерывистого, редкого, но — бывшего. Без зелёного глаза у входа. Без рыжего тепла на коленях.

Без Шпрота.

***

Олег заговорил ночью.

После похорон. После ужина — вяленое мясо, бульон из последних костей, вода из ручья. После — молчания, долгого, пустого, шпротового.

Заговорил — в темноте. Тихо. Как говорят на исповеди. Как говорят тому, кому доверяют. Как говорят — впервые.

— Папа.

— Да.

— Я убил человека. В культе. В двенадцать лет.

Тишина. Костёр — потрескивал. Искры — взлетали. Ника — в глубине, мигала красным. Виктор — рядом с Егором, но не спал. Слушал.

— Расскажи, — сказал Егор. Не — «что?». Не — «как?». Не — «зачем?». Просто — «расскажи». Потому что мальчик хотел рассказать. Потому что мальчику было нужно — вытащить. Из себя. Наружу. В темноту. К отцу.

— Старик, — сказал Олег. Голос — ровный. Плоский. Тот голос, которым говорят о фактах. Не о чувствах — о фактах. — Ему было — не знаю. Шестьдесят. Семьдесят. Старый. Больной. Кашлял — всё время. Его привели на обряд. Он — не хотел. Плакал. Просил. Говорил: «У меня внуки. Отпустите. У меня — внуки». А я стоял. С чашей. С Пеплом. И мне сказали — «дай ему». И я дал. Поднёс чашу к его лицу. И он вдохнул. Не добровольно. Я прижал. Руками. Чашу — к его лицу. И он — вдохнул. И — рассыпался. Как мама. Как все. Экстатическая улыбка. Пальцы — как песок. Пустая одежда. И я стоял. С пустой чашей. С Пеплом — на пальцах. С его Пеплом. На моих пальцах.

Тишина.

Огонь — потрескивал. Искры — летели вверх.

— Мне было двенадцать, — сказал Олег. Тихо. — Двенадцать. Я знал — что делаю. Не ребёнок. Не «не понимал». Понимал. Знал, что он умрёт. Знал, что я — убиваю. И — сделал. Потому что мне сказали. Потому что я боялся. Потому что — если бы отказался — следующим был бы я. И я выбрал — его жизнь. Вместо своей. Его внуков — вместо меня.

Молчание. Долгое. Тяжёлое. Как камень на могиле.

— И после, — продолжил Олег. Ещё тише. — После — каждый день. Обряды. Лица. Чаша. Пепел. Я перестал считать. Перестал запоминать. Только его — помню. Первого. Потому что первый — как первый шаг. Навсегда. Первый — определяет. Первый — меняет. Первый — делает тебя тем, кто ты есть.

Егор слушал. Сидел. В темноте. Руки — на коленях. Тремор. Не прионный — другой. Отцовский.

— Олег, — сказал он. Медленно. — Послушай.

Мальчик молчал. Ждал.

— Мы оба несём груз, — сказал Егор. — Ты — чашу с Пеплом. Я — Кровожадного с банкой зубов. Ты — двенадцатилетний жрец, который убивал по приказу. Я — тридцатипятилетний мужчина, который убивал во сне. Разница — в деталях. Суть — одна. Мы оба — сломаны. Мы оба — виноваты. Мы оба — живы. И пока мы живы — груз можно нести. Не выбросить. Не забыть. Нести. Вместе — легче.

— Вместе — легче, — повторил Олег. Шёпотом.

— Втроём — ещё легче, — сказал Виктор. Из темноты. Хрипло. С той уверенностью, которая была не бравадой, а правдой. — Втроём. Я, знаешь ли, тоже — несу. Лёшу. Друга. Которого предал. Указал пальцем. Обрёк. Так что — нас трое. Три грузчика. Три мешка с виной. И один костёр. И — пещера. И — горы. И мы — идём. Несём. Не бросаем. Потому что бросить — значит забыть. А забыть — значит предать. Снова.

Тишина. Другая. Не пустая — полная. Наполненная тем, что было между ними: правдой, виной, признанием, принятием. Тем, что не вмещается в слова, но передаётся — темнотой, дыханием, присутствием.

Олег — придвинулся. К отцу. Плечо к плечу. Как — всегда. Как — после каждого признания, каждой правды, каждого камня, снятого с души.

Егор положил руку на плечо сына. Тяжёлую. Дрожащую. Отцовскую. Ту руку, которая не была чистой — на ней была кровь Кровожадного, и зубы чужих людей, и прионы, и смерть. Но — отцовскую. Единственную. Ту, которая говорила: я здесь. Я — с тобой. Мы — вместе.

«Три грузчика, — сказал Кровожадный. Тихо. С горечью, которая была не едкой — тёплой. Горькой, как бульон. Горькой, как правда. — Три грузчика и один каннибал. Четверо. Пятеро — с Никой. Шестеро — со мной. Армия сломанных, несущих свои мешки. И — не бросающих. Потому что — бросить. Значит — забыть. Значит — предать. Значит — стать тем, чем мы стали. Тем, от чего бежим. Тем, что внутри. И мне... мне тоже — жаль. Мне жаль старика с внуками. Мне жаль Лёшу. Мне жаль — всех. Тех, кого я вырезал. Тех, чьи зубы в банке. Тех, чьи улыбки — мои. Мне жаль. Впервые. По-настоящему. Не потому что прионы. Не потому что умираю. Потому что — щенок. Потому что бритый мальчик, который убил старика в двенадцать, — говорит «мне было двенадцать», — и я слышу — себя. Свой голод. Свой страх. Своё «потому что сказали». И — жалею. Наконец-то — жалею. Может быть — это и есть третья стадия. Принятие. Или — четвёртая. Депрессия. Или — пятая. Я не помню. Марина знала. Кошки горюют. И каннибалы — тоже».

***

Кошмары изменились.

Раньше — жёлтые глаза. Сотни, тысячи — в темноте. Пожиратель. Голод. Бесконечный, ненасытный, древний голод, который смотрел, и ждал, и тянулся щупальцами, и звал: «Голодно... ещё...»

Теперь — нет.

Пожиратель уничтожен. Сердце Пепла — расплавлено. Термитный заряд — 2500 градусов — превратил кристаллизованный алтарь в шлак. Ника — пожертвовала собой. И вернулась. Но Пожиратель — нет. Пожиратель — рассеялся. Развоплотился. Ушёл — туда, откуда пришёл. В ту бездну, где голод — не болезнь, а существование.

И кошмары — без жёлтых глаз.

Но — не без ужаса.

Гора. Гора тел. Как всегда. Как в каждом кошмаре Егора — с первой главы, с первого сна, с первого провала. Гора — из тех, кого убил Кровожадный. Из мародёров с заправки. Из культистов в ущелье. Из тех, чьи улыбки — вырезаны. Из тех, чьи зубы — в банке. Гора — высокая, бесконечная, уходящая в чёрное небо.

Но на вершине — не Пожиратель. Не жёлтые глаза. Не тьма.

На вершине — Кровожадный.

Один.

Стоит. Маленький. Не страшный. Не монстр. Человек. Егор — другой Егор. Тот, который внутри. Тот, который жрёт и убивает и вырезает улыбки. Но — без улыбки. Без радости. Без голода.

С лицом — Егора. С глазами — Егора. С тремором — Егора.

Один. На горе тел. В пустоте.

И — протягивает руку.

Не как угрозу. Не как захват. Не как «отдай тело». Как — просьбу. Как — «помоги». Как — «я здесь. Один. На горе тех, кого убил. И мне — страшно. Впервые — страшно. Потому что жёлтых глаз больше нет. Потому что Пожиратель ушёл. И я остался. Один. Без оправдания. Без «это он виноват». Без демона за спиной. Один — с горой. С зубами. С улыбками. С тем, что сделал — я. Не Пожиратель. Я».

Егор — во сне — поднимался. По горе. По телам. По лицам с вырезанными улыбками. Ступня — на чью-то руку. Колено — на чей-то бок. Выше. К вершине. К Кровожадному.

И — брал руку. Дрожащую. Горячую. Свою.

Два Егора. На вершине. Рука в руке. Под чёрным небом — без жёлтых глаз. Без Пожирателя. Без демона.

Только — двое. И гора. И тишина.

Егор просыпался — с мокрым лицом. С тремором. Со спокойствием, которого раньше не было. Странным, тихим, принимающим спокойствием. Как будто рукопожатие во сне — договор. Пакт. Мир.

Не прощение. Мир.

***

На десятый день Егор передал талисманы Олегу.

Молочный зуб — маленький, белый, с корешком, с памятью. Перламутровая пуговица — круглая, тёплая, с отблеском. Два якоря. Два камня. Два — всё.

Он достал их из кармана. Положил на ладонь. Дрожащую. Тремор был постоянным — пальцы не слушались, не сгибались, как хотели, двигались по своим правилам, по прионным, по тем, которые диктовала болезнь, а не человек.

Олег стоял напротив. У костра. В пещере. Утро. Серый свет из входа — без пиджака и куртки, буря прошла, небо очистилось.

— Возьми, — сказал Егор.

Олег посмотрел на ладонь. На зуб. На пуговицу. На — всё.

— Папа...

— Возьми. Молочный зуб — твой. Был — твоим. С семи лет. Когда выпал. Марина положила под подушку. И монетку — от зубной феи. А я — забрал зуб. Потому что — память. Потому что — ты. Потому что каждый зуб — архитектурное чудо, говорила Марина, как собор, только маленький. И твой — был моим собором. Три года. В кармане. На ощупь — когда страшно. На ощупь — когда одиноко. На ощупь — всегда.

— А пуговица?

— Мамина. С платья. Того платья, которое осталось на асфальте. Когда она... — голос сломался. Восстановился. — Перламутровая. Единственное, что осталось. Кроме — тебя. Тебя — и пуговицы. И я нёс оба. Три года. А теперь — передаю. Тебе. Оба. Потому что — мне. Потому что — недели. Потому что — я не хочу, чтобы они ушли со мной. Я хочу — чтобы они остались. С тобой. Как мама — в пуговице. Как ты — в зубе. Как я — в памяти.

Олег стоял. Смотрел. Глаза — сухие. Лицо — неподвижное. Четырнадцатилетнее, старое, молодое, живое.

Протянул руку. Ладонью вверх. Открытую. Пустую.

Егор переложил. Зуб. Пуговицу. С дрожащей ладони — на неподвижную.

Олег сжал пальцы. Крепко. Как — Егор сжимал. Три года. На ощупь. Когда страшно.

— Я сохраню, — сказал мальчик. — Для — дальше. Для — после тебя. Для — всех, кто будет.

— Для всех, кто будет, — повторил Егор.

Виктор стоял рядом. Молча. Рука — на плече Егора. Тяжёлая. Живая. Тёплая.

— Наследство, — сказал Виктор. Тихо. — Зуб и пуговица. Самое ценное наследство в мире после Конца. Дороже Пепла. Дороже золота. Дороже всего — потому что в них не валюта. В них — люди.

«Зуб и пуговица, — сказал Кровожадный. — Мой зуб — в банке. Чужие — в банке. А этот — молочный, детский, собственный — в руке мальчика. Разные зубы. Разные истории. Разные — мы. Я собирал чужие. Он — хранит свой. Я отнимал. Он — получает. Круг замкнулся. Зубы вернулись к тому, кому принадлежали. И это — правильно. Впервые — правильно. Впервые — что-то в этом проклятом мире — правильно».

***

Кризис наступил на двенадцатый день.

Утро. Серое, как всегда. Егор проснулся — и не смог встать. Тело — не слушалось. Не тремор — паралич. Мышцы — как камень. Жёсткие, деревянные, неподвижные. Как у куклы. Как у мертвеца.

Потом — приступ.

Но не обычный. Не тридцать секунд. Не минута. Не три.

Одиннадцать минут.

Одиннадцать минут — тело выгибалось, тряслось, билось о камни пещеры. Одиннадцать минут — смех, хриплый, мокрый, непрекращающийся, смех из каждой клетки, из каждого нерва, из каждого приона, который жрал мозг и заставлял его стрелять сигналами — не теми, которые нужны, а теми, которые убивают. Одиннадцать минут — судороги, от которых сводило каждую мышцу, от которых кровь шла из носа, из прикушенного языка, из лопнувших капилляров в глазах.

Одиннадцать минут — Виктор держал.

Держал — как всегда. За спиной. Обхватив. Крепко. Плотно. Но — не молча. Не шёпотом. Криком.

— ЕГОР! — кричал Виктор. В лицо. В уши. В мозг, который не слышал, потому что прионы заглушали всё, заполняли всё, жрали всё. — ЕГОР! ТЫ ЗДЕСЬ! Я ЗДЕСЬ! МЫ ЗДЕСЬ!

Три предложения. Шесть слов. Но — криком. Не шёпотом — криком. Потому что шёпот не пробьётся через одиннадцать минут прионного ада. Потому что шёпот — для нежности, а крик — для спасения.

— СЕЙЧАС БЫ ЗАКУРИТЬ! — кричал Виктор. Пароль. Ключ. Мантра. Фраза, которая была только их. — СЕЙЧАС БЫ ЗАКУРИТЬ! СЛЫШИШЬ? СЕЙЧАС — БЫ — ЗАКУРИТЬ!

Олег стоял рядом. Бледный. С молочным зубом в сжатом кулаке — как Егор сжимал три года. На ощупь. Когда страшно. Мальчик не плакал. Не кричал. Стоял. И держал — зуб. И — держался.

Ника — рядом. Сканировала. Красные зрачки — яркие, как тревога. Экран — красный, мигающий.

— Приступ. Длительность — четыре минуты... шесть минут... восемь минут... — она считала. Вслух. Как метроном. Как обратный отсчёт. — Девять минут. Десять. Критическая длительность. Риск остановки сердца — тридцать семь процентов. Риск необратимых повреждений мозга — пятьдесят один процент.

— ЗАТКНИСЬ, НИКА! — крикнул Виктор. — ЕГОР! СЕЙЧАС БЫ ЗАКУРИТЬ! СЛЫШИШЬ МЕНЯ? СЕЙЧАС — БЫ —

Одиннадцать минут.

И — стихло.

Как обрезало. Как выключили. Тело — обмякло. Смех — оборвался. Судороги — прекратились. Егор лежал в руках Виктора — мокрый, как после реки, как после переправы, как после всего. Кровь — из носа, изо рта, из глаз — красные дорожки на бледном лице.

Не двигался.

Не дышал.

— Егор, — сказал Виктор. Тихо. Не криком — шёпотом. Тем шёпотом, который после крика — как тишина после взрыва. — Егор.

Секунда.

Две.

Три.

Вдох.

Глубокий, рваный, со стоном, со всхлипом, — вдох. Первый после одиннадцати минут. Первый — как первый вдох новорождённого. Первый — как жизнь, которая вернулась из-за стекла, из-за двери, из-за Кровожадного, — обратно. К Виктору. К крику. К «сейчас бы закурить».

Егор открыл глаза. Красные — от лопнувших капилляров. Мутные. Но — его. Не Кровожадного. Его.

— Привет, — сказал он. Хрипло. Еле слышно.

— Привет, — сказал Виктор. С мокрым лицом. С дрожащими руками. С тем лицом, на котором было всё — и страх, и облегчение, и любовь, и усталость, и ужас, и счастье. Всё — одновременно. Как мир после Конца. — Привет, ты. Живой.

— Живой.

— Одиннадцать минут.

— Рекорд?

— Рекорд. Который я не хочу побить. Никогда. Слышишь? Никогда.

— Слышу.

Егор поднял руку. Дрожащую. Нашёл лицо Виктора. Щёку — мокрую. Скулу — острую. Шрам — бледный.

— Спасибо, — сказал он. — За крик. За «закурить». За одиннадцать минут.

— Я бы кричал двадцать. И сорок. И сто. Сколько нужно.

— Знаю.

Ника подошла. Молча. Сканировала — долго, тщательно, с той тщательностью, которая была не программной, а личной.

— Приступ — эпизод кризисной длительности. Прогноз — пересмотрен. Прогрессия куру — нестабильна.

— Что это значит? — сказал Виктор.

— Кризис длительностью одиннадцать минут не привёл к ожидаемому ухудшению, — сказала Ника. — Организм вышел на временное плато. Не ремиссия. Замедление деградации. Причина — неизвестна. Возможно, компенсаторные механизмы мозга. Временные. Новый прогноз: месяц-два. Плато может завершиться в любой момент.

Месяц. Два.

Не три-четыре недели. Месяц-два.

Расширилось. Как ущелье — после узкого прохода. Как горло — после удушья. Как время — после кризиса.

Не победа. Передышка. Как «Приют». Как пещера. Как каждый момент покоя в мире, который не знает покоя.

— Месяц-два, — сказал Егор. — Дополнительное время.

— Бонусный уровень, — сказал Виктор. С улыбкой. Мокрой. Дрожащей. Настоящей. — Как в игре. Когда думал — «game over», а тут — «bonus level». С бульоном. С пещерой. С лысым мужиком в бархатном пиджаке. Лучший бонусный уровень.

— Пиджак висит на входе, — сказал Егор. — Ты — без пиджака.

— Пиджак — стена. Я — стена. Какая разница?

«Ремиссия, — сказал Кровожадный. Тихо. С удивлением. С — надеждой? Нет. С чем-то, что было не надеждой, но рядом с ней. В одном ущелье. В одной пещере. — Ремиссия. Прионы — отступили. Не ушли — отступили. Как культисты перед медведем. Как буря перед рассветом. Временно. Но — отступили. Одиннадцать минут — и отступили. Как будто мозг дал последний бой. Как будто тело сказало — «нет. Не сейчас. Не так. Не — ещё». И — прионы. Послушались. Впервые — послушались. Или — устали. Или — решили дать время. Тоже — передышка. Между ударами. Как всегда. Сейчас бы выпить, но белка рядом. И белка — рада. Впервые — рада. Потому что ремиссия — это не жизнь. Но это — время. А время — это всё, что у нас есть».

***

Первая охота.

Олег предложил через два дня после кризиса. Утром. У входа в пещеру, у маленькой горки камней с надписью «Шпрот. Кот. Верный».

— Папа. Силки пусты третий день. Зайцы ушли выше. Нужно — охотиться. Активно. Не ждать — идти.

— Ты хочешь — со мной?

— Хочу. С тобой.

Первая охота отца и сына. Как до Конца — только не на уток, не с ружьём, не с собакой. В горах. С самодельным арбалетом — тем самым, примитивным, собранным из палки и верёвки ещё в лесу, починенным Виктором в бункере, потрёпанным, но рабочим. И с силками из проволоки — тонкой, гибкой, украденной Олегом из «Приюта».

Они вышли на рассвете. Серый свет. Серые горы. Серое небо. Но — после кислотного дождя — воздух чище. Прозрачнее. Как стекло. Как — вдох.

Егор шёл — медленно. Тремор — приглушённый, ремиссионный. Ноги — слушались, но с задержкой, как будто между мозгом и мышцами — помехи, статический шум, прионный шёпот. Арбалет — на плече. Тяжёлый. Но — нёс.

Олег — рядом. Босой, бесшумный, как тень. Как учили в культе. Глаза — острые, быстрые, сканирующие. Как у Ники. Как у зверя.

— Следы, — сказал Олег. Шёпотом. Показал — на камень. Мелкие, раздвоенные отпечатки. Горный козёл. Свежие.

— Туры, — сказал Егор. Тоже шёпотом. — Горные козлы. Capra caucasica. Живут на высотах от пятисот до четырёх тысяч метров. Самцы — до девяноста килограммов. Осторожные. Быстрые. Скальные — могут идти по уступам шириной в ладонь.

— Как я, — сказал Олег. С улыбкой.

— Как ты.

Они шли по следам. Вверх. По склону. По камням. По узким тропам, которые были не тропами — козьими маршрутами, петляющими между скалами, поднимающимися к вершинам, к снегу, к небу.

Егор — задыхался. Тремор усиливался от нагрузки. Колени — подгибались. Пот — холодный, липкий, прионный — стекал по лицу, по шее, под куртку.

Олег — оборачивался. Каждые двадцать шагов. Проверял. Ждал. Не торопил.

— Папа. Привал?

— Нет. Идём.

Упрямство. Егоровское. То упрямство, которое привело его от заколоченного дома к храму. От алкоголя — к трезвости. От одиночества — к семье. Упрямство — единственный мускул, который прионы ещё не сожрали.

Они нашли козлов через час. Три — на скальном уступе, на солнце, на отдыхе. Самец и две самки. Рога — большие, изогнутые, тяжёлые. Шерсть — бурая, густая, зимняя.

Расстояние — сорок метров. Много для арбалета. Нужно — ближе.

Олег показал рукой: обходим. Слева. По камням. Под ветром. Чтобы запах — не долетел.

Они обходили. Тихо. Медленно. Камень за камнем. Как Егор рассказывал про медведей — без запаха, без шума, без паники. Охота — терпение. Охота — тишина. Охота — ожидание.

Двадцать метров.

Егор поднял арбалет. Руки — дрожали. Тремор. Перекрестье — плясало, скакало, не фиксировалось. Болт — деревянный, с железным наконечником, — дрожал на направляющей.

Олег — рядом. Шёпотом:

— Я могу.

— Нет. Я.

Егор зажмурился. Открыл глаза. Вдохнул — глубоко. Выдохнул — медленно. Как учил себя. Как учился три года — в одиночестве, в страхе, в самогоне. Дыхание. Контроль. Фокус.

Тремор — не ушёл. Но — притих. На мгновение. На один выдох. На один удар сердца.

Выстрел.

Болт — ушёл. С хлёстким звуком тетивы. Через двадцать метров горного воздуха. Через серый свет. Через — всё.

И — попал.

Самка — вздрогнула. Рухнула. Болт — в шее. Чисто. Быстро. Без мучений.

Две другие — прыгнули. Вверх. По скалам. Исчезли за камнями.

Олег побежал. К туше. Быстро, по камням, босиком. Проверил.

— Чисто, — крикнул он. — Мёртвая. Сразу.

Егор опустил арбалет. Руки — тряслись. Сильно. Вернулся тремор — с удвоенной силой, как будто тело отдало все ресурсы на один выстрел и теперь — расплачивалось.

Но — попал.

«Один выстрел, — сказал Кровожадный. С чем-то, что было похоже на гордость. На ту гордость, которую испытывает учитель за ученика. Или — один жилец за другого. — Один выстрел — и козёл на обед. Руками, которые тряслись. Глазами, которые видели мутно. Мозгом, который прионы жрали на завтрак, обед и ужин. Одним выстрелом. Знаешь, Егор, — может быть, я ошибался. Может быть, ты не трус. Может быть, — никогда не был. Может быть, — трусость и смелость — не про дрожь. Не про страх. Про то, что делаешь — дрожа. Стреляешь — тремором. Идёшь — прионами. Живёшь — умирая. Может быть, — это и есть смелость. Может быть, — это и есть ты».

Они тащили тушу вместе. Вниз. По склону. По камням. Тяжёлую — килограммов сорок, может больше. Олег — спереди, Егор — сзади. Мальчик и отец. Охотники. Добытчики. Кормильцы.

Как — до Конца. Как — всегда.

— Папа, — сказал Олег. На полпути. Тяжело дыша. С улыбкой — четырнадцатилетней, настоящей, живой. — Папа. Хороший выстрел.

— Хороший, — согласился Егор.

— Мама бы сказала — «Ты же здоровый мужик, а боишься арбалета».

Егор засмеялся. Настоящим смехом. Коротким, хриплым, больным — но настоящим. И — не испугался. Потому что Кровожадный кивнул внутри: «Настоящий. Твой. Не бойся».

— Да, — сказал Егор. — Да. Она бы — именно так.

Они принесли козу в пещеру. Виктор — встретил. С ножом. С блеском в глазах.

— Мясо, — сказал он. С благоговением. — Настоящее. Свежее. Красное. Не вяленое. Не костяное. Настоящее.

— Настоящее, — сказал Олег. Гордо.

— Кто?

— Папа.

— Одним выстрелом?

— Одним.

Виктор посмотрел на Егора. Долго. С тем взглядом, который говорил больше слов. Больше «сейчас бы закурить». Больше всего.

— Одним, — повторил Виктор. Тихо. — С тремором. С прионами. С тремя неделями жизни, которые стали месяцем-двумя. Одним выстрелом. Егор. Ты — невозможный.

— Невозможный, — согласился Егор.

— И — мой.

— И — твой.

Виктор разделал тушу. Умело — он умел больше, чем показывал. Ножом, аккуратно, по суставам. Мясо — на камнях, у костра. Бульон — густой, тёмный, мясной, с диким чесноком и корнями. Запах — заполнил пещеру, вытеснил холод, вытеснил горе, вытеснил — всё. Запах еды. Запах жизни. Запах — «ещё».

Они ели. Вчетвером — Егор, Виктор, Олег, Ника рядом (не ела — наблюдала, фиксировала, была). Ели — молча. С наслаждением, которое было не удовольствием — благодарностью. Тела — голодные, истощённые, потерявшие — принимали. Калории. Белок. Жизнь. Ещё один день. Ещё одну неделю. Ещё — «пока».

Егор ел — медленно, маленькими кусочками, потому что челюсти не слушались, потому что координация — снижена на пятьдесят один процент, потому что прионы жрали мозг, а он жрал козу, и в этом была ирония, которую оценил бы Кровожадный.

И Кровожадный — оценил.

«Козлятина, — сказал Кровожадный. — Жёсткая, волокнистая, с запахом горных трав. Не человечина. Козлятина — лучше. Знаешь почему? После неё — не прионы. После неё — жизнь. Горькая. Но — жизнь».

Вечером — у костра — Виктор взял руку Егора. Просто взял. Без повода. Без слов. Без «сейчас бы закурить». Просто — рука в руке. Пальцы — переплетённые. Тёплые. Живые.

Олег сидел напротив. С молочным зубом в кармане. С перламутровой пуговицей — там же. С глазами, в которых был огонь — отражённый и внутренний. Настоящий.

Ника стояла у входа. На страже. Как всегда. Красные зрачки — в горы. В серый мир. В то, что будет.

А у входа — маленькая горка камней. «Шпрот. Кот. Верный».

И — тишина. Та тишина, которая бывает не между словами — а после них. Когда всё сказано. Когда всё принято. Когда остаётся только — быть. Вместе. Рядом. В пещере. В горах. В мире после Конца.

Горько. Сладко. Больно. Тепло.

Как всё — в этом мире.

Как всё — в этой жизни.

Как — всё.

Content protection active. Copying and right-click are disabled.
1x

"Good writing is like a windowpane." — George Orwell