Satire Stories Aug 1, 03:39 AM

Шедевр, или Как я на выставке футуристов в знатоки вышел

Есть на свете три вещи, в которых мужчине стыдно не разбираться: в винах, в лошадях и в живописи. Вина я не пил — печень. Лошадей обходил стороной с самого детства, после одного темного случая с дядиной кобылой, о котором в семье не принято. Оставалась живопись.

В живописи я не понимал ничего.

Но признаться в этом — значило погибнуть на месте. Особенно перед свояком, Пал Палычем Полуэктовым, который про каждую картинку в календаре говорил «тут, знаете, чувствуется школа» и делал такое лицо, будто школу эту лично заканчивал.

Вот он-то весной тринадцатого года и потащил меня на выставку.

— Открылись «новейшие», — сказал он мне за чаем, и глаза у него сделались как у кота при виде сметаны. — На Морской. Группа «Красный бубен». Это, батенька, переворот. Это, я вам доложу, конец всей старой мазне.

— А что там? — спросил я осторожно.

— Там — будущее.

Ну, против будущего не попрешь. Взяли извозчика — тридцать копеек, грабеж, — приехали. Билет сорок копеек, каталог еще пятнадцать. За эти деньги я рассчитывал увидеть по крайней мере море или, на худой конец, какую-нибудь боярыню.

Боярыни не было.

Были квадраты. Треугольники. Что-то бурое, из чего торчала, как мне показалось, оглобля. Над бурым висела бумажка: «№ 9. Апофеоз селедки. Восход». Полуэктов встал перед селедкой навытяжку, будто ему честь отдавали, и зашептал про динамику плоскостей.

А я стоял болваном.

И, главное, чувствовал спиной, как это самое неумение мое проступает наружу, будто пот сквозь рубашку. Рядом ходила публика — дамы в лорнетах, господин из «Биржевых ведомостей» с блокнотиком, барышня в зеленой шляпке, на которую я, грешным делом, и решил произвести впечатление. Барышня смотрела на треугольники и морщила носик. Умно так морщила. Со значением.

И тут я понял: пропаду ни за грош.

Надо было что-то делать. И я сделал.

В дальнем углу, у самой печки, к стенке была приткнута доска. Темная, вся в разноцветных лепешках краски, кое-где с потеками; в углу присохла кисть. Над доской — цифра «14», честь по чести, приколота булавкой. Служитель, надо думать, повесил.

Я подошел к этой доске и — откуда что взялось — сказал громко, на весь зал:

— Вот. Вот это, господа, — настоящее.

Полуэктов обернулся. Барышня в шляпке обернулась. Господин из «Биржевых» вытащил карандаш.

— Тут нет позы, — говорил я, а меня несло, как сани с горы. — Тут художник не выделывается перед вами. Тут — усталость. Тут труд, понимаете, труд руки, а не головы. Все эти ваши селедки — от ума, а это — от сердца. Это, если хотите, исповедь. Человек тут не рисовал. Человек тут — жил.

Стало тихо.

Потом кто-то сказал «браво». Дама в лорнете придвинулась. Господин с карандашом строчил так, что бумага дымилась. Барышня в зеленой шляпке посмотрела на меня — и, клянусь, во взгляде ее было уже не про носик.

— А как называется? — спросил кто-то.

Я заглянул в каталог. Под номером четырнадцатым не значилось ничего. Пусто. И я, вдохновясь, объявил:

— Оно не нуждается в названии.

Тут-то и подошел служитель.

Старичок, в фартуке, руки в краске. Потоптался, покашлял и говорит, конфузясь:

— Господа хорошие... вы того... вы отойдите. Это ж не картина.

— Как — не картина? — ахнул Полуэктов.

— А так. Это доска. Об нее господин Бурлюков кисти вытирали, третьего дня. Прислонили к стенке да и забыли. А я, дурак, номерок присобачил — думал, экспонат. С них станется.

Молчание.

Долгое такое, гулкое молчание, в котором отчетливо было слышно, как где-то на Морской звенит трамвай и как во мне самом что-то тихо оседает — вроде муки в мешке, если мешок уронить.

Я посмотрел на барышню.

Барышня уже не морщила носик. Барышня смеялась. И, знаете, в зеленой шляпке это выходило особенно обидно.

Казалось бы — конец. Провалился, беги. Так нет же.

На другое утро выхожу — а мне Полуэктов газету сует, «Биржевые ведомости», и палец дрожит. Читаю: «Показательно, что вернее всех новое искусство почуял не критик, а простой посетитель — счетовод, судя по виду. Он единственный разглядел в отвергнутой доске то, чего не заметили присяжные ценители: подлинность жеста».

Доску, стало быть, сняли со стенки, вставили в раму и повесили в центре зала. «№ 14. Без названия». Через неделю ее купил какой-то собиратель за триста рублей. За доску, об которую вытирали кисти!

А я с тех пор — знаток.

Меня зовут на все вернисажи. Полуэктов при знакомых говорит: «А это тот самый, который про доску». Барышня в зеленой шляпке при встрече кланяется — уважительно, издали. И всякий раз, как при мне хвалят «Номер четырнадцатый» — а хвалят его теперь много, — я делаю значительное лицо, киваю и умираю. Тихо, внутренне, каждый раз заново.

Дорого мне обошлось это уменье разбираться в живописи.

Сорок копеек за билет, пятнадцать за каталог — и вся остальная жизнь в придачу.

1x
Loading comments...
Loading related items...

"Start telling the stories that only you can tell." — Neil Gaiman