Андрюша Обломов, или Утро на Выборгской стороне
Continuación creativa de un clásico
Esta es una fantasía artística inspirada en «Обломов» de Иван Александрович Гончаров. ¿Cómo habría continuado la historia si el autor hubiera decidido extenderla?
Extracto original
— Что с тобой? — спросил барин, рассматривая Захара. — Тебе, может быть, нужны деньги? Вот возьми. — Не надо мне ничего, — отвечал Захар, сдерживая вздохи и рыдания. — Куда мне деньги? Хоронить нечем, а жить и подавно. За что Бог гневается на меня, на старика?.. И литератор рассказал ему, что я здесь написал.
Continuación
Прошло одиннадцать лет, и мальчик, которого Андрей Иванович Штольц увез с Выборгской стороны и назвал по отцу Андрюшей, был уже не тот круглолицый младенец, что цеплялся за подол Агафьи Матвеевны. Это был долговязый, тонкий в кости подросток с серыми обломовскими глазами и резкими, штольцевскими складками у рта, — как будто две породы поспорили в одном лице и не сумели договориться.
Каждое утро он вставал по часам, в шесть, и каждое утро — едва спустив ноги с постели — на одно неуловимое мгновение замирал. Просто сидел. Смотрел на половицу. И в эту-то секунду в нем, не отдавая себе в том отчета, оживал отец.
Потом он встряхивал головой, словно сбрасывая невидимую паутину, и быстро, по-немецки, одевался: серый пикейный жилет, темные брюки со штрипкой, сюртук — все аккуратно, все ладно, все по правилу. Андрей Иванович, увидев его в первый раз в этом наряде, расхохотался и сказал жене:
— Ольга, посмотри: это не наш ли с тобой проект ходит по комнатам?
Ольга Сергеевна не ответила. Она долго, очень долго смотрела на мальчика — и в ее глазах было то самое выражение, какое бывает у людей, читающих письмо от умершего: не печальное, нет, а скорее тихо-внимательное, словно прислушивающееся.
С матерью своею, Агафьей Матвеевной, Андрюша виделся редко. Так уж было условлено — и, надо признать, условлено разумно. Раз в три месяца Штольц закладывал легкие санки или коляску, смотря по сезону, и отвозил его на Выборгскую. Там, в маленьком домике, пахнущем сушеной мятой и сдобным тестом, его ждала располневшая, тихая женщина в опрятном темном платье, которая, увидав его в воротах, всякий раз всплескивала круглыми белыми руками и говорила:
— Батюшки, какой большой… Ну, проходи, проходи, не стой на ветру.
Она кормила его пирогами с ливером и куриным супом, ни о чем почти не расспрашивала и все смотрела, смотрела ему в лицо — пристально, словно отыскивая на нем что-то очень нужное и каждый раз почти, но не до конца находящее. Он сидел, стесняясь своих длинных ног, и ел медленно, чтобы доставить ей удовольствие. И, странное дело, тут — за этим столом, под этим низким потолком, под мерное тиканье ходиков с гирьками в виде еловых шишек — ему делалось как-то особенно покойно. Не лениво, нет; именно покойно — словно кто-то снимал с него сюртук и тугой жилет и говорил: ну, посиди, голубчик, передохни.
Однажды — это было осенью, в октябре — Штольц, провожая его к матери, сказал в санях, ни к кому, в сущности, не обращаясь, а как бы себе самому:
— Знаешь, Андрюша, я ведь любил твоего отца.
Мальчик молчал; снег падал ему на воротник, и он чувствовал, как одна холодная снежинка скользнула за шею, к спине.
— Любил, — повторил Андрей Иванович, помолчав. — Хотя, видит Бог, не понимал. И до сих пор не понимаю. Был он… как тебе сказать… — Штольц поискал слова и не нашел. Махнул рукой. — Был — и все тут.
Андрюша поднял на него глаза.
— А я на него похож?
Штольц долго не отвечал. Лошадь шла мерным шагом, копыта чмокали в осеннем грязноватом снегу. Где-то справа, за глухим забором, лениво и сипло пролаяла собака — и тотчас умолкла, словно сама удивилась своему голосу.
— Похож, — сказал, наконец, Штольц. — Но не там, где я думал.
Дома, у Агафьи Матвеевны, в тот день к чаю пришел братец ее, Иван Матвеевич, постаревший, обрюзгший, в потертом вицмундире, давно уже отставленный от должности. Он сел, кряхтя, в скрипучее кресло, посмотрел на Андрюшу мутными глазками, помял в руках платок и вдруг — без всякого видимого повода — заплакал. Тихо, по-стариковски, без слез почти; одни плечи тряслись.
— Простите меня, барин, — пробормотал он. — Простите старика.
Агафья Матвеевна ничего не сказала. Она встала, налила брату еще чашку и поставила перед ним блюдечко с вареньем — крыжовенным, темно-зеленым, прозрачным, как стекло. И от этого простого, тихого ее движения у Андрюши вдруг заломило в переносице — нехорошо, остро; и пришлось отвернуться к окну и долго смотреть в это окно, чтобы никто не заметил.
За окном падал снег. Падал ровно, неторопливо, без всякого ветра — как будто кто-то наверху сеял его из решета. И в этом тихом, спокойном падении было что-то такое, чему ни Штольц, ни сам Андрюша, ни покойный Илья Ильич, кажется, никогда не сумели бы найти настоящего, единственного имени.
Вечером, уже дома, в своей маленькой комнате на Морской, Андрюша достал из ящика стола серую тетрадь, в какой обыкновенно записывал латинские глаголы. Открыл на чистой странице. Подумал. И вывел сверху, старательно, круглым ученическим почерком:
«Об отце моем, Илье Ильиче Обломове».
Потом долго смотрел на эту строчку. Перо высохло. Чернила… впрочем, что чернила. Он закрыл тетрадь, не написав больше ни слова, и спрятал ее обратно — глубоко, под учебник арифметики Малинина и Буренина. И решил про себя, что напишет — непременно напишет, — но потом, когда вырастет, когда поймет; когда сам узнает, что это за такая особенная, ни на что не похожая болезнь, от которой умер его отец и которой, кажется, понемногу заболевает он сам.
За стеной Ольга Сергеевна негромко играла на фортепьяно — что-то печальное, без слов, какую-то старую вещь, которую он слышал тысячу раз, но названия которой так и не запомнил. Он сидел, слушал — и ему было хорошо. Просто хорошо. Без всякой причины. Как, должно быть, бывало хорошо отцу его на той самой кушетке, под тем самым старым халатом, о котором так часто вспоминала Агафья Матвеевна.
Pega este código en el HTML de tu sitio web para incrustar este contenido.