Чужая поступь
Сапожник знает про человека больше, чем тот сам про себя. Лицо врет. Слова — тем более. А подошва не умеет.
Захар Ильич сидел в фанерной будке у Центрального рынка сорок один год. За это время он не запомнил, кажется, ни одного лица — зато походку узнавал через дорогу, в толчее, со спины. Как другие узнают по голосу. Каблук стоптан внутрь — бережет левую, колено больное. Мысок в поперечных трещинах — сидячая работа, человек ерзает, поджимает ноги под табурет. Все написано. Читай, если умеешь.
В будке пахло варом, кожей и остывшим чаем. Чай Захар Ильич не допивал никогда — забывал. Стакан стоял с утра, подернулся пленкой, и это его нисколько не смущало.
Тот вечер был обыкновенный. Рязань, октябрь, морось. Фонарь у мясных рядов мигал через раз, торговки сворачивали клеенки, где-то за рынком гудела электричка. Скучно.
И зашел парень.
Молодой, вежливый, куртка нараспашку, руки в карманах. «Здрасьте. Подшить бы. Отцовские, износились». И выложил на прилавок сапоги.
Яловые. Тяжелые, основательные, с рантом — такие теперь не носят, теперь все легкое, клееное, на полгода. Захар Ильич взял один в руки. Еще не думая — просто рукой, ладонью — и сразу почуял неправильность.
Каблук стоптан наружу. Сильно, лихо, наискось. Так снашивает подметку человек грузный, что ставит ногу с размаху, враскачку, пятку кидает вбок. Тяжелый на ногу мужик.
А парень перед ним стоял косолапо. Носками внутрь, легкий, переминался с ноги на ногу, будто застоявшийся конек. Узкая ступня, высокий подъем. Не его каблук. Совсем не его.
Захар Ильич перевернул сапог, вынул стельку. Промялась под широкую, короткую ступню — глубоко, до самой кожи. У парня нога другая. Тоже не сходится.
А потом он увидел подковки.
Металлические, на пятке, чтоб каблук не сбивался. И скошены особо — с внутреннего края спилены, чтоб не цокали по асфальту. Его работа. Такую фаску никто в городе больше не делал. Он ставил эти подковки года два назад — точно помнил, руки помнили, — ставил Федору. Федор с самого края города, козы, коровенка, вечно грязные сапоги, «тяжел на ногу, Ильич, стачиваю за месяц». Эти сапоги — Федоровы. Тут вопросов нет.
— Так это чьи, говоришь? — спросил Захар Ильич, не поднимая глаз, ковыряя шилом рант.
— Отцовские.
— А батя-то как? Здоров?
— Уехал. В Москву, на заработки. — Пауза короткая, но она была. — Давно уж.
— Пишет?
— Некогда ему писать.
Захар Ильич кивнул. Ковырнул рант еще раз — и почуял землю. Свежую. Глина с кирпичной крошкой, набилась в рант плотно, недавно, еще сырая. И в резине подметки — красное. Сурик. Такой сурик один на весь город: на старом кирпичном заводе, где красили цистерны, вся земля там в битом кирпиче и в этой ржавой краске. Федор туда сроду не ходил. Козам там делать нечего.
Сапоги мертвого. Земля с завода. Свежая. Кто-то в этих сапогах недавно копал у кирпичного.
— Завтра к обеду, — сказал Захар Ильич ровно, как всегда говорил. — Оставляй.
Парень оставил. Ушел — косолапо, на цыпочках, легко.
В ту ночь чай Захар Ильич не допил в третий раз за день. Сидел, катал в пальцах подковку и думал: сначала-то ведь просто. Купил на рынке б/у, сносил чужие — дело житейское, полгорода в чужом ходит. Но. «Отцовские». «Уехал в Москву». Не пишет. И глина с сурика на подошве покойницкого сапога.
Утром он пошел к участковому. Лешка, молодой, снисходительный, чай пил из блюдца.
— Ильич, ну ты даешь. По каблуку? Мало ли.
— По каблуку человека читаю сорок лет. Сапоги Федоровы, мои подковки, я их не спутаю с чужими, как ты мать родную не спутаешь. Федор уехал в Москву — а сапоги износились тут, по нашей грязи, и в ранте глина с кирпичного. Кто в Москву уезжает без хороших сапог? Осенью-то?
Лешка перестал прихлебывать.
К кирпичному пошли втроем — Лешка, Захар Ильич и понятой. У третьей печи, за отвалом, земля была свежекопаная, кое-как прибитая дождем. Сурик кругом, красный, как присыпали.
Копать долго не пришлось.
Парень оказался Федоровым племянником. Родни — он один. Дом, огород, коровенка, да еще Федор корову летом продал, деньги держал в жестянке за иконой. За жестянку и убил — по затылку, поленом, — а после свез к заводу и закопал. Всем сказал: «Дядька в Москву подался». И то верно: чего добру пропадать — сапоги-то справные, дорогие. Взял себе. Обул. Пришел подшить.
Вот это его и погубило.
— Как ты понял-то, Ильич? — спросил потом Лешка, уже без блюдца и без снисхождения. — По земле?
Захар Ильич пожал плечами. Достал стакан, глянул на остывший чай, поморщился.
— Земля — это уже потом. Сперва — каблук. Он на две ноги стоптан, понимаешь? Одна ходила враскачку, тяжело. Другая — на цыпочках, косолапо. А нога у человека одна на всю жизнь, ее не переучишь. Значит, в сапог влезли двое. Один из них давно никуда не ходит.
Он отхлебнул холодного чая. Дрянь, конечно. Но пить хотелось.
— Лицо соврет. Слова соврут. А поступь — нет. Она у каждого своя, до самой могилы.
Pega este código en el HTML de tu sitio web para incrustar este contenido.