Компромисс двенадцатый: юбилей несуществующего человека
Continuación creativa de un clásico
Esta es una fantasía artística inspirada en «Компромисс (новая новелла цикла)» de Сергей Довлатов. ¿Cómo habría continuado la historia si el autor hubiera decidido extenderla?
Extracto original
Мы без конца ругаем товарища Сталина, и, разумеется, за дело. И все же я хочу спросить: кто написал четыре миллиона доносов? Ничего подобного. Их написали простые советские люди.
Continuación
«Советская Эстония», февраль. Заметка на третьей полосе: «Сегодня старейшему рабочему Таллинского порта, ветерану труда Эдуарду Кару исполняется сто лет. Партия и правительство сердечно поздравляют...»
Проблема была одна. Эдуарда Кару не существовало. То есть человек с такой фамилией, возможно, где-то и жил, но столетнего ветерана порта у нас в наличии не было. А юбилей был. Юбилей стоял в плане, а план в редакции — вещь более реальная, чем сама реальность.
Вызвал меня Туронок. Редактор.
— Есть задание, — сказал он и посмотрел на меня так, как смотрят на человека, которому собираются испортить неделю. — Столетний юбиляр. Портовик. Заслуженный. Нужен очерк. Теплый, человеческий. К четвергу.
— А юбиляр где?
Туронок помолчал. Потом сказал фразу, которую я запомнил на всю жизнь:
— Юбиляр — это твоя забота. Моя забота — чтобы очерк был в номере.
Великая, в сущности, формула. На ней держалась вся наша журналистика. Возможно, и не только журналистика.
Я поехал в порт. Февраль в Таллине — это не месяц, это диагноз. Ветер с залива такой, что кажется, будто кто-то там, за серой водой, специально приставлен дуть тебе в лицо и получает за это зарплату. Я нашел отдел кадров. Толстая женщина по фамилии Пыдер листала журнал и говорила, не поднимая головы, что никакого столетнего у них нет, не было и, даст бог, не будет — «а то еще хоронить его за счет порта».
— А кто самый старый? — спросил я.
— Самый старый? — Она задумалась. — Ну, Ханнес. Сторож. Ему, может, семьдесят. Может, восемьдесят. Он сам не помнит.
Ханнеса я нашел в дощатой будке у третьего причала. Он сидел, укутанный в тулуп, и пил чай из термоса — единственный, замечу, во всем порту предмет, излучавший тепло. Лицо у него было такое, будто по нему сто лет ходили корабли.
— Ханнес, — сказал я. — Хотите стать столетним ветераном труда?
Он поднял на меня выцветшие глаза.
— А что за это будет?
Вопрос делового человека. Я объяснил: очерк, фотография в газете, возможно, грамота, возможно — если повезет — часы от профсоюза.
— Часы, — сказал Ханнес задумчиво. — Часы — это хорошо. У меня часы стоят с войны. — Он подумал еще. — А врать много надо?
— Немного, — сказал я честно. — Всего на двадцать лет.
Он согласился.
Мы просидели в будке два часа. Я записывал его жизнь и по ходу дела прибавлял ей десятилетия, как прибавляют воды в суп, когда гостей больше, чем предполагалось. Ханнес рассказывал про рыбацкую молодость, про немцев, про русских, про то, как в тридцатом году — «а может, в двадцатом, кто их считал, эти годы» — таскал мешки, от которых до сих пор ноет спина.
— Слушайте, — сказал он вдруг, прервавшись. — А зачем вам сто? Мне и семидесяти хватает, чтобы спина болела.
— План, Ханнес, — сказал я. — Юбилей круглый. Семьдесят три — это не юбилей, это просто возраст. А сто — это уже достижение социализма.
Он покивал. Он все понял. Простой человек всегда понимает про план быстрее, чем интеллигент.
Очерк я написал за ночь. Вышло, не хвастаясь, тепло и человечно: столетний Эдуард Кару (Ханнеса пришлось переименовать — так стоял в плане), проработавший в порту, страшно сказать, восемьдесят лет, встречает свой юбилей за любимым делом, полный сил и оптимизма. Про термос я тоже вставил. Термос вышел трогательно.
В четверг очерк напечатали.
В пятницу в редакцию пришло письмо. Женским почерком, аккуратным. Некая гражданка Кару писала, что с большим удивлением прочла о столетии своего супруга Эдуарда, поскольку супруг ее, во-первых, жив, во-вторых, ему шестьдесят два, а в-третьих, работает он не в порту, а бухгалтером на мебельной фабрике, и теперь на фабрике над ним смеются.
Туронок вызвал меня.
— Ну? — сказал он.
— Совпадение фамилий, — сказал я. — Кару в Эстонии — как Иванов в России. Их тысячи.
Туронок посмотрел на меня долго. В глазах его было что-то похожее на уважение — то особое уважение, которое один жулик испытывает к работе другого.
— Дадим опровержение, — сказал он наконец. — Маленькое. Что имелся в виду другой Кару. И впредь… — он поднял палец, — придумывай фамилию сам. Чтоб ни одна собака не откликнулась.
Вот и вся мораль.
А Ханнес часы получил. Не от профсоюза — профсоюз, как водится, зажал, — а от меня. Свои. Наручные. Я сам их ему завез в будку, потому что человеку, прожившему сто лет за одну неделю, надо хоть чем-то возместить украденные у него годы.
— Идут, — сказал он, поднеся часы к уху. И улыбнулся — впервые за все наше знакомство. — Надо же. Идут.
Шел февраль. Дул ветер с залива. И где-то в бухгалтерии мебельной фабрики сидел живой шестидесятидвухлетний Эдуард Кару и, я думаю, впервые в жизни чувствовал себя знаменитостью.
Pega este código en el HTML de tu sitio web para incrustar este contenido.