Лацкан, или Как я у портного целую зиму прожил
Костюм мне понадобился один раз в жизни — и, доложу вам, лучше бы не понадобился вовсе.
Дело было такое. Подходила у нас с Клавдией Петровной серебряная свадьба. Двадцать пять лет, как мы, можно сказать, делим одну жилплощадь и один примус. Клавдия загодя, еще с лета, объявила банкет: родня из Тулы, две сослуживицы и чтоб я непременно был при костюме. Не в том пиджаке, в котором я на службе двенадцатый год рукава протираю, а в новом. Справном.
— Чтоб человек, — говорит, — а не вешалка из отдела кадров.
Человек так человек. Пошел я к частнику. Аристарх Аполлоныч, портной старой закваски, брал за работу двадцать пять рублей, да материал мой. Материал я купил бостоновый, синий в искру, за сорок два целковых, и нес его домой, прижимая к груди, будто грудного младенца.
Аполлоныч развернул отрез. Пощупал. Понюхал — да-да, братцы, понюхал, будто это не сукно, а дыня на базаре. Потом обмерил меня сантиметром вдоль и поперек, записал цифры в засаленную книжицу и вынес приговор:
— Искусство, гражданин, спешки не терпит. Через две недели прошу на первую примерку.
Через две недели.
Пришел я через две недели. Аполлоныч натянул на меня какое-то недоразумение из наметки — рукав на живую нитку, спина с мелком. Отступил на шаг. Прищурился. И говорит нехорошо так, задумчиво:
— Плечо садится не по-людски. Плечо надо перекроить.
Перекроил. Через две недели — вытачка. Еще через две — лацкан. Лацкан у него, доложу вам, был больное место. Он на этот лацкан молился. Отогнет его пальцем, полюбуется, а после нахмурится: узок. В следующий раз широк. То висит, то топорщится, как воробей на морозе.
А я меж тем хожу. Октябрь хожу, ноябрь хожу. И вот какая штука вышла, братцы, смешная и обидная. От этой беготни, от нервов да от Клавдииных попреков — банкет-то на носу, а муж голый! — я стал худеть. Спал с тела. Прихожу как-то на примерку, а Аполлоныч руками всплеснул:
— Батюшки! Да вы же усохли! Костюм на вас, как на палке от швабры. Все ушивать.
Ушил. А Клавдия, как узнала, что я исхудал, испугалась и давай меня откармливать. Котлеты, каша с маслом, на ночь простокваша с сахаром. Через месяц прихожу к Аполлонычу — а пиджак не сходится. Пуговица от петли в трех верстах.
— Раздобрели, — вздыхает мастер. — Придется выпускать.
Выпустил. И вот тут, братцы мои, завертелась карусель, из которой я полгода выбраться не мог. Похудею с расстройства — ушивает. Клавдия с перепугу откормит — выпускает. Туда-сюда, туда-сюда. Костюм тот бедный за зиму столько раз распарывали да сшивали, что от него, я убежден, одни рубцы остались, как от старого солдата.
Серебряную свадьбу, доложу вам с прискорбием, я отгулял в пиджаке шурина. Пиджак был мне до колен и пах нафталином и чужой жизнью. Гости, впрочем, ничего не заметили. Один только тесть, покойник, подмигнул через стол:
— Костюмчик-то, зятек, будто с покойника снят.
Спасибо, утешил.
А я к Аполлонычу все хожу. И, знаете, притерпелся. Даже, можно сказать, врос. Знал уже, что кот у него рыжий отзывается на Портняжку, что жена его Фрума Соломоновна по четвергам печет струдель, а сам Аполлоныч в молодости шил на самого управляющего пароходством. Хожу как на службу. Клавдия и та смирилась: перестала спрашивать про костюм, будто его и на свете нет.
И вот в марте — в марте, братцы! спустя без малого полгода! — прихожу я, а костюм висит на плечиках. Готовый. Синий, в искру. Аполлоныч надел его на меня торжественно, как ризу. Обошел кругом. И — тишина.
Тишина такая, что слышно, как за стеной кот Портняжка точит когти о ножку стула.
Стою я перед трюмо. И — не вру — костюм сидит. Сидит, как влитой. Плечо к плечу, лацкан к лацкану, все на своем законном месте. Красавец. Я сам себя не узнал: не вешалка из отдела кадров, а человек. Даже, пожалуй, лицо.
Аполлоныч смотрел на меня влажными глазами и тихо, для себя, шептал: «Вещь. Не костюм — соната».
А потом наклонился к лацкану. К тому самому. Прищурился. И лицо у него сделалось знакомое-знакомое — задумчивое, роковое. Он потянулся к нагрудному карману, вынул портновские ножницы — большие, холодные, — и говорит ласково:
— А знаете, тут какая-то самая малость... миллиметрик. Дайте-ка я разок...
Дальше я, братцы, действовал без плана. Инстинкт. Я выхватил из-под его ножниц собственный лацкан, прижал костюм к груди — так же, как когда-то нес отрез, — сунул мастеру три бумажки, не считая, и вылетел на улицу, как пробка из бутылки нарзана.
Бежал я по весенней слякоти в новом костюме и без шапки, а вслед мне из окошка неслось горестное, оперное:
— Гражданин! Один миллиметр! Вы же губите вещь!
Гублю. Пущай гублю. Зато, доложу вам, гублю в самый раз впору — и по сей день. Только ношу я его теперь редко-редко, по большим праздникам. Потому как чуть надену да гляну на этот лацкан — так и тянет обратно к Аполлонычу. Прийти. Сесть. Дождаться струделя.
Видно, полгода — они, братцы, тоже как-то к телу пришиваются. На живую нитку, а держат.
Pega este código en el HTML de tu sitio web para incrustar este contenido.