Липовка, или Как мы всю ночь чужому здоровью дорогу уступали
Профсоюзное собрание назначили на пять. Пункт в повестке был один. Всего один — распределить путевку в санаторий «Липовка».
Путевка одна. Сотрудников двадцать шесть.
Казалось бы — дело на десять минут. Проголосовали, отдали, разошлись. Но у нас в редакции простых дел не водилось. У нас водились только затяжные.
Вела собрание Аделаида Марковна, старший корректор и по совместительству председатель месткома. Женщина строгая, с прической, которую она называла «валик», а фотограф Бунчиков — «начесом окончательным». Она разложила бумаги, поправила очки и объявила:
— Товарищи. Санаторий «Липовка». Грязелечение. Профиль — желудочно-кишечный. Двадцать четыре дня. По профсоюзной линии со скидкой — двенадцать рублей сорок копеек. Кому?
Тишина.
Знаете, бывает тишина уютная — когда все молчат, потому что хорошо. А бывает тишина как перед грозой, набухшая, с электричеством внутри; вот такая и повисла над длинным редакционным столом, заваленным гранками и хлебными крошками от чьего-то бутерброда. Двенадцать рублей сорок копеек. Грязи. Ноябрь. Желудок.
Желать этого счастья себе никто не спешил.
Первым поднялся ответственный секретарь Гурвич. Человек тонкий, деликатнейший.
— Я считаю, — сказал он, — путевку надо отдать Пал Палычу. У него, все знают, язва. Заслуженная язва, между прочим. На нашей работе нажитая.
Пал Палыч, зам по сельскому хозяйству, вскочил как ужаленный.
— Какая язва? Нет у меня язвы! У меня изжога, и та по средам! А вот у Веры Игнатьевны — вот у кого нервы. Ей и ехать. Ей грязи прямо показаны.
Вера Игнатьевна, машинистка, побелела так, будто ее уже везли в эту Липовку под конвоем.
— У меня внуки, — сказала она тихо и с достоинством обреченного. — Я внуков не брошу на двадцать четыре дня ради грязи. Пусть Бунчиков едет. Он молодой, ему полезно.
— Мне?! — Бунчиков даже фотоаппарат к груди прижал, словно его отнимать пришли. — Да у меня желудок как у лошади! Мне туда нельзя, я там от здоровья со скуки помру!
Вот тут, братцы, оно и завертелось.
Я такого благородства в одном помещении отродясь не видел. Люди, которые из-за подписной страницы месяцами не разговаривали, вдруг наперебой заботились о чужих внутренностях. Каждый находил у соседа болезнь тяжелее собственной и щедро, со слезой, уступал ему казенное исцеление. Это была не склока. Это была война великодуший. А война великодуший, я вам доложу, тянется дольше всякой склоки — потому что в склоке хоть кто-то хочет победить, а тут все рвались проиграть.
Пробило семь. Потом восемь.
Принесли чай — не тот бледный, дневной, а вечерний, крепкий, от которого сердце потом стучит до утра. Уборщица тетя Клава дважды заглянула с ведром, оба раза покачала головой и ушла мыть коридор во второй заход.
К девяти перешли на личности. Осторожно, интеллигентно, но с подкладкой.
— Аделаида Марковна, — вкрадчиво произнес Гурвич, — а может, вы сами? Вы же на здоровье жалуетесь. При каждой верстке.
— Я на верстку жалуюсь, а не на здоровье, — отрезала председательница. — И я лицо процедурное. Мне нельзя. Это как судье в собственном деле грязи принимать.
Логика была железная. Правда, из какого железа — никто уточнять не стал.
В десять редактор Бабичев, до того дремавший под лозунгом «Наша сила в правде», проснулся и предложил тянуть жребий. Написали фамилии на бумажках, свернули, ссыпали в фотобунчиковскую кепку. И тут выяснилось, что своей руки в кепку никто сунуть не желает. Стоим вокруг кепки, как вокруг проруби. Кепка полная, а героев нет.
— Пусть тетя Клава тянет, — предложил Пал Палыч. — Она лицо незаинтересованное.
Тетю Клаву позвали. Она вытерла руки о халат, глянула на нас, как на детей, которых давно пора укладывать, и полезла в кепку.
— Погодите, — вдруг сказала Аделаида Марковна.
Она поверх очков разглядывала путевку. Долго. Внимательно. Потом сняла очки. Потом надела обратно.
— Товарищи, — голос у нее сделался странный, будто с полки что-то сняли. — Тут внизу. Мелким шрифтом. Заезд — с десятого ноября.
— Ну и что десятого, — зевнул Бабичев. — Сегодня одиннадцатое.
— Вот именно, — сказала Аделаида Марковна. — Одиннадцатое. Заезд был вчера.
Тишина настала уже третья за вечер — и, доложу вам, самая содержательная.
Мы простояли над этой кепкой полночи, отдавая друг другу счастье, которого не было. Путевка протухла еще до того, как мы собрались ее делить. Местком, то есть Аделаида Марковна, попросту забыла раздать ее в срок — и мы шесть часов благородно спасали друг друга от того, чего давно уже нельзя было получить.
И вот что я вам скажу, братцы. Никто не рассердился.
Наоборот. По лицам, по всем двадцати шести лицам, разлилось такое тихое, такое незаконное облегчение, что стыдно было смотреть. Пал Палыч даже перекрестился — украдкой, за колонной. Вера Игнатьевна первой шагнула к вешалке. Бунчиков нежно погладил свой лошадиный желудок.
Домой шли за полночь, через пустой сквер, все вместе, дружно, как после хорошего дела. Гурвич по дороге сказал задумчиво:
— А душевно посидели. Давно так по-человечески не собирались.
И все согласились. Двенадцать сорок, а сколько радости.
Pega este código en el HTML de tu sitio web para incrustar este contenido.