Cuentos Nocturnos 24 sep, 17:58

Лунный перевоз, или Кот с фонарем

В Тарусе туман приходит с Оки первым — раньше сна, раньше даже темноты. Он поднимается от воды медленно, лениво, будто ему некуда спешить; цепляется за яблони на Воскресенской горе, обтекает старую водонапорную башню, ложится на крыши деревянных домиков вдоль улицы Луначарского. К полуночи весь городок стоит по колено в молоке. Тихо. Только где-то на набережной скрипит непривязанная калитка да капает с водосточной трубы — кап. Еще раз — кап.

Устя не спала.

Она лежала на высокой бабушкиной кровати, слушала этот кап и думала об одной глупости, которая на самом деле была совсем не глупость, а горе. Бабушка забыла колыбельную. Ту, с которой Устя засыпала сколько себя помнила, — про речку, что баюкает камушки, про звезды, которые считает старый сом на дне. Вечером бабушка села на край кровати, открыла рот — и остановилась. «Баю, речка... баю...» — а дальше? Дальше пусто. Слова осыпались у нее из памяти, как бусины с порванной нитки. Она сидела, беззвучно шевелила губами и виновато улыбалась, и от этой улыбки Усте стало так тошно, что хоть плачь.

Она и заплакала. Тихонько, в подушку, чтобы бабушка не услышала за стенкой.

А потом встала.

Зачем — сама не знала. Ноги сами вынесли ее на крыльцо, в холодную сырость, в этот туман, пахнущий тиной, палыми яблоками и почему-то — печным дымом, хотя ни одна печь в округе давно не топилась. Босиком по мокрой траве, вниз по горе, к реке. Дощатые ступеньки спуска были скользкие и теплые — вот странность: ночь холодная, а дерево под ногами будто нагрето солнцем.

У причала горел фонарь.

Один. Обыкновенный, керосиновый, на длинном крюке. Только крюк ни к чему не был привязан — фонарь висел прямо в воздухе, над самой водой, и свет его не разгонял туман, а как-то мягко в нем тонул, превращая все вокруг в желтое сияющее облако.

Под фонарем качалась лодка. Маленькая, плоскодонка, каких на Оке сотни. А в лодке сидел кот.

Большой, серый, с белым галстучком на груди и с такими глазами, что Устя сразу поняла: спорить бесполезно. Кот держал в лапах вторую лапу — то есть чинно сложил их, как приказчик за прилавком, — и смотрел на нее в упор.

— Долго же ты собиралась, — сказал он. Голос у него был низкий, чуть скрипучий, будто половица. — Я тут, между прочим, с одиннадцати.

Устя не удивилась. Ночью, в тумане, у реки — чему тут удивляться. Говорящий кот так говорящий кот.

— Вы меня ждали?

— Не тебя. Того, кто что-то потерял. — Кот зевнул, показав розовую пасть и мелкие острые зубы. — А это, знаешь ли, каждую ночь кто-нибудь да находится. Меня зовут Порфирий. Я перевозчик.

— Через реку?

— Через туман. Река — это для дневных. — Он похлопал лапой по мокрой скамейке напротив себя. — Садись, не май месяц. Хотя, впрочем, и не май. Октябрь.

Устя перешагнула через борт. Лодка даже не качнулась под ней — будто она весила не больше опавшего листа.

— Куда мы плывем?

— Туда, куда падает потерянное. — Порфирий взялся за весло — одно, кормовое, и повел им медленно, как ложкой в густом киселе. — Ты думаешь, куда деваются вещи, которые люди роняют? Не под диван. Не за подкладку. Вот эти — да. А другие — те, что нельзя пощупать, — падают в туман. Слова, которые не успели сказать. Имена, которые забыли. Мелодии. Первые снега, которые кто-то проспал. Все это оседает тут, на дне.

Лодка скользнула прочь от берега. И берег сразу пропал — весь, целиком, будто его смыло. Не стало ни причала, ни горы, ни фонарей на набережной. Только молочная муть со всех сторон да желтое пятно фонаря над головой.

И вода под лодкой была уже не вода.

Устя заглянула за борт — и ахнула. Внизу, в тумане, плыли вещи. Медленно, вперемешку. Одинокая детская варежка на резинке. Пожелтевшая фотография, с которой смотрел незнакомый военный. Ключ. Еще ключ. Обручальное кольцо, тускло блеснувшее и утонувшее. Голоса — да, голоса тоже, они проплывали как рыбы, и если прислушаться, можно было разобрать обрывки: «...обязательно приеду...», «...ты только не болей...», «...прости меня, слышишь...».

От этих обрывков защипало в носу.

— Не смотри долго, — тихо сказал Порфирий, не оборачиваясь. — Затягивает. Некоторые тут часами висят над бортом, все свое выглядывают. А потом уж и не хочется на берег.

— А вы? Вы почему тут?

Кот помолчал. Весло сделало еще гребок.

— А я свое уже нашел, — сказал он наконец. — Давно. Теперь чужое ищу. Так честнее выходит.

Устя не поняла, но переспрашивать не стала. Есть вещи, про которые чувствуешь: лучше не надо.

— Ну. — Порфирий вдруг перестал грести, и лодка встала. — Что потеряла-то? Говори. Тут без спроса не найдешь — течение большое, все несет и несет.

— Колыбельную. — Устя сглотнула. — Бабушкину. Она ее забыла. Про речку, которая баюкает камушки. Я и сама половину слов не помню, а бабушка — совсем. Мы теперь без нее. Совсем без нее.

Порфирий поднял на нее желтые глаза. Долго смотрел.

— Это не потеря, — сказал он. — Это утечка. Разница есть. Потерянное лежит на дне и ждет. А то, что утекает из старой памяти, оно... — он поискал слово, — оно еще теплое. Оно не тонет. Оно поднимается. Смотри вверх.

Устя задрала голову.

И увидела.

Над лодкой, там, где полагалось быть небу, висели не звезды. То есть звезды, конечно, но каждая — теплая, живая, чуть дрожащая, как язычок свечи. И от некоторых тянулась вниз тонкая светящаяся ниточка. Как леска. Как паутинка.

— Каждая ниточка — чья-то забытая песня, — сказал кот. — Ищи свою. Ту, что потянется к тебе сама.

Устя встала в лодке. Протянула руки к небу — глупо, конечно, разве достанешь до звезды. Но одна ниточка вдруг качнулась. Потом еще. И медленно, будто нехотя, поплыла к ней сквозь туман — тонкая, золотая, теплая на самом кончике.

Она поймала ее двумя пальцами.

И в голове — сразу, целиком, без единой прорехи — зазвучало:

«Баю, речка, баю, спи,
Камушки на дне сочти.
Сом усатый сторожит,
Месяц по воде бежит.
Звезды в невод собери —
Спи до утренней зари...»

Все. Все слова. Все до одного. И даже бабушкин голос — тот, каким она пела раньше, не старый и не забывчивый, а молодой, с этой ее смешинкой на «баю».

Устя зажала ниточку в кулаке крепко-крепко.

— Плата, — напомнил Порфирий буднично. Он снова сидел приказчиком, лапки сложены. — Ты думала, задаром? За перевоз платят. Не деньгами — деньгами тут не берут. Теплым.

— У меня нет ничего теплого. Я босиком.

— Есть. — Кот прищурился. — Отдай мне одно воспоминание. Любое. То, что грело. Мне ведь тоже холодно на этой реке, девочка. Который год.

Устя задумалась.

И вспомнила: прошлым летом, на этой самой набережной, бабушка купила ей мороженое — эскимо, за одиннадцать рублей, в киоске у пристани. Они сидели на теплом парапете, болтали ногами над водой, и бабушка облизывала свое эскимо с таким же удовольствием, как Устя, и смеялась, и говорила: «Хорошо-то как, Устинька. Вот бы всегда так».

Это грело. Очень.

— Возьмите, — сказала Устя и, сама не зная как, вынула это воспоминание — будто теплый камушек из-за пазухи — и протянула коту.

Порфирий принял его в обе лапы. Прижал к белому галстучку. И зажмурился — так, что по всей серой морде разбежались морщинки удовольствия.

— Мороженое, — промурлыкал он. — Одиннадцать рублей. Теплый камень нагретый солнцем. Хорошая плата. Щедрая. — Он открыл один глаз. — Ты не бойся, ты его не забудешь. Оно у тебя останется. Просто теперь и у меня будет. Так это работает — теплое ведь не убывает, если делишь.

Лодка сама собой развернулась.

И туман начал редеть.

Проступил берег — сперва фонари на набережной, потом черные силуэты яблонь, потом лесенка спуска. Оку затягивало обычной, ночной, октябрьской мглой, и в ней уже не плавало ничего, кроме отражения луны — большой, желтой, чуть щербатой.

Плоскодонка ткнулась носом в мостки.

— Все, приехали. — Порфирий подставил лапу под невидимый фонарь, снял его с воздуха, как с крючка, и посветил Усте под ноги, чтоб не оступилась. — Иди. И ниточку не выпускай, пока до бабушки не донесешь. Донесешь — сама поймешь, что с ней делать.

Устя ступила на мостки. Обернулась.

— А вы завтра тут будете?

— Я всегда тут, — сказал кот. — Кто-нибудь да теряет.

И лодка отошла от берега — беззвучно, боком, — и туман сомкнулся за ней, как занавес. Только желтое пятнышко фонаря еще подрагивало где-то над водой. А потом и оно погасло.

Устя бежала домой в горку, и мокрая трава хлестала по щиколоткам, и она смеялась, сама не понимая чему, и кулак держала перед собой, как чашу с водой, боясь расплескать.

Бабушка спала.

Устя подошла тихо-тихо. Разжала кулак над ее седой головой — и золотая ниточка соскользнула с пальцев, легла бабушке на висок, на морщинки, растаяла в них, впиталась, как дождь в сухую землю.

Бабушка во сне пошевелила губами.

И запела. Совсем тихо, почти неслышно, не просыпаясь:

— Баю, речка, баю, спи... камушки на дне сочти...

Устя забралась под одеяло, прижалась к теплому бабушкиному боку. За окном стоял туман, и в тумане, где-то далеко внизу, на реке, качался кот с фонарем — перевозил чье-то потерянное к утренней заре.

Месяц бежал по воде.

Сом сторожил на дне.

И Устя уснула — раньше, чем допелась колыбельная. Так и не узнала, что сом в эту ночь наконец сосчитал все камушки. До единого. И тоже, довольный, заснул.

Спите и вы.

1x
Cargando comentarios...
Loading related items...

"Comienza a contar las historias que solo tú puedes contar." — Neil Gaiman