Меха, или Как я двух гармонистов рассудил, а сам без ушей остался
В музыке я, признаться, разбираюсь ровно настолько, чтобы отличить похоронный марш от свадебного, да и то больше по лицам провожающих. Но в клубе «Красный железнодорожник», куда меня занесло на три дня по служебной надобности, об этом, к счастью моему, никто не знал.
А раз человек приезжий, из города, в очках да с портфелем — стало быть, специалист. Тут и рассуждать нечего.
Встретил меня завклубом, товарищ Голубь, — суетливый такой, круглый, из тех, что при разговоре хватают вас за пуговицу и держат, будто вы у них последняя надежда. Он меня и за пуговицу взял.
— Голубчик, — говорит (фамилия у него была Голубь, и оттого «голубчик» выходило как-то по-родственному), — вы прямо с неба к нам. У нас беда. У нас, можно сказать, гражданская война в отдельно взятом клубе.
— Из-за чего же война?
— Из-за гармони. Вернее, из-за двух гармонистов. Через неделю смотр самодеятельности в райцентре, ехать одному, а их двое, и каждый — первый. Рассудите вы. Вам поверят. Вы — лицо незаинтересованное и в пенсне.
Пенсне у меня и вправду было. Тем я, видно, судьбу свою и решил.
Привели гармонистов.
Первый — Семен Кострюков, кудрявый парень лет тридцати, самоучка, играл, как он сам выражался, «от нутра». Второй — Пантелей Никифорович Дудка, пожилой, сухой, при жилетке и часах на цепочке; этот кончил в городе двухмесячные курсы и играл «по науке, с нотного листа». Друг на друга они смотрели так, как смотрят два кота на один подоконник.
— Пущай он первый, — сказал Семен. — Я после него хоть на ложках сыграю — и то лучше выйдет.
— Молодой человек, — отозвался Дудка, поправляя часовую цепочку, — играть надо не нутром, а по правилам. Нутро — оно у коровы. А у музыканта — метода.
— Слыхали? — Семен повернулся ко мне, будто я уже был на его стороне. — Ме-то-да. А ты «Цыганочку» с выходом можешь? Чтоб у людей ноги сами?
Словом, я понял, что вляпался.
Начали. Условились так: играют оба по очереди, а я, специалист в пенсне, слушаю и выношу приговор. Сбежался весь клуб — человек сорок. Расселись на скрипучих стульях. Уборщица тетя Груша встала в дверях с ведром, да так с ведром и заслушалась.
Первым, уступив-таки, сел Дудка.
Разложил перед собой ноты. Надел очки поверх очков — нет, вру, очки у него были одни, но глядел он в бумагу так строго, будто там был не «Полонез», а обвинительное заключение. И заиграл.
Правильно заиграл. Каждая нота — на своем месте, как гвоздь в заборе. Ровно. Гладко. Аккуратно. И скучно, братцы, до зевоты, до слез, до того самого состояния, когда начинаешь считать мух на потолке и находишь в этом отраду.
Меха у Дудки ходили ровнехонько, по линеечке.
Доиграл. Поклонился. Хлопнули жидко — так хлопают докладчику, когда он наконец сказал «перехожу к выводам».
Сел Семен.
Этот нот не раскладывал. Этот сначала обвел всех глазом — медленно, по-хозяйски, — крякнул, тряхнул кудрями и рванул «Барыню» так, что тетя Груша в дверях уронила ведро. Ведро загремело, покатилось, а никто и не оглянулся. Потому что гармонь у Семена не играла — она разговаривала. Она смеялась, она подмигивала, она приплясывала сама, безо всяких ног.
Баба какая-то в третьем ряду пустила слезу. Двое мужиков в углу, не сговариваясь, пошли вприсядку. Мальчонка на подоконнике визжал от восторга.
Я и сам, грешным делом, поймал себя на том, что притопываю казенным ботинком.
Вот тут бы мне и вынести приговор. Все было ясно, как афиша.
Но я, дурак, решил рассудить по справедливости — а справедливость, братцы мои, это такая яма, в которую как ступишь одной ногой, так уж и обеими.
— Товарищи, — говорю, поднявшись и поправив пенсне для солидности, — оба играли прекрасно. Товарищ Дудка — весьма грамотно. Товарищ Кострюков — весьма душевно. Однако...
— Однако! — оба гармониста подались вперед разом.
— Однако присудить я склоняюсь... к товарищу Кострюкову. Поскольку музыка — она все же для радости народа, а не для...
Договорить я не успел.
Дудка встал, аккуратно снял очки, аккуратно свернул ноты в трубочку и произнес ледяным голосом:
— Значит, метода — псу под хвост. Значит, я два месяца в городе на курсах сидел, чтобы меня приезжой очкарик коровой обозвал. Хорошо-с.
— Я не называл вас...
— Хорошо-с! — и вышел. С достоинством. Часы на цепочке качнулись, как маятник на похоронах.
А Семен — вы думаете, обрадовался? Семен посмотрел на меня с жалостью, как на убогого.
— Эх, — говорит, — товарищ судья. Что ж ты наделал. Пантелей-то Никифорович — он ведь на смотр без меня не поедет теперь. А без Пантелея кто гармонь настроит? У него одного струмент-то. У меня своей нету, я на клубной играю, а клубную-то нам Пантелей налаживает, он к ней один подход знает.
Тут вскочил завклубом Голубь, схватил меня за пуговицу — за ту же, за многострадальную:
— Голубчик! Что ж вы натворили! Мастера обидели! Он теперь гармонь запрет, он ее казенной объявит, он ее на замок — и все, и нет самодеятельности, и смотр сорван, и меня в райком!
Словом, к вечеру выяснилось следующее.
Семен играл лучше — это признали все, включая тетю Грушу и ее ведро. Но играть ему было не на чем: собственной гармони он отродясь не имел, а единственную клубную трехрядку холил, настраивал и держал в руках один Пантелей Дудка, обиженный мной насмерть.
И пошел я, братцы, к Дудке — мириться. За ту же справедливость, что сам же и порушил.
Нашел его дома. Сидит, чай пьет, часы на цепочке лежат перед ним на скатерти.
— Пантелей Никифорович, — говорю, — беру свои слова обратно. Метода — великое дело. Без методы — никуда. Съездите на смотр. Настройте гармонь. Явите, так сказать, культуру.
Он подумал. Пожевал губами. Налил мне чаю.
— Настроить — настрою, — говорит наконец. — Меха переберу, голоса выправлю. Струмент к смотру будет как новенький. А играть, — тут он поднял палец, — играть на нем поедет Кострюков. Пущай его. Он нутром, я — руками. Я гармонь делаю, он на ней радуется. Это, молодой человек, и есть методý — чтоб каждый при своем.
И вышло на смотре первое место. Клубу «Красный железнодорожник» — грамота и патефон в награду.
А патефон-то, братцы мои, и оказался всем виноват.
Потому что через месяц заходил я снова — попрощаться — и застал в клубе тишину. Гармонь висела на гвозде. Оба, и Семен, и Пантелей, сидели рядышком, плечом к плечу, помиренные навеки, и с общей ненавистью глядели на угол.
В углу играл патефон. Заграничную пластинку. Сам. Без нутра и без методы.
А молодежь плясала под него и на живую гармонь даже не косилась.
— Вот, — сказал мне Семен, не поворачивая головы. — Досудились. Теперь и я не первый, и он не первый. Теперь вон та вертушка первая. У ней ни души, ни рук — одна игла.
Пантелей достал часы, поглядел на них зачем-то и спрятал обратно.
— Метода, — сказал он тихо. — Немецкая, должно быть.
Pega este código en el HTML de tu sitio web para incrustar este contenido.