Ныряй, если помнишь
Я нырнул со стартовой тумбы в бассейне на Красносельской, ушел в темную воду — и вынырнул не там.
Вода была холоднее. Пахла хлоркой другого сорта и почему-то мокрой штукатуркой. Я хватанул воздух, ударился локтем о бетонный борт — и понял, что дорожек здесь нет. Ни разметки на дне, ни поплавков. Просто длинная ванна с облупившейся синей краской, лампы под потолком в железных сетках, и над бортиком стоит парень в трениках с вытянутыми на коленях пузырями.
— Ковалев, ты сдурел? Отбой полчаса как! Комендант с обходом идет, а ты тут кролем шпаришь.
Я не Ковалев.
То есть теперь, кажется, да.
Меня зовут Игорь, мне тридцать четыре, я тренер по плаванию в московской спортшколе, у меня двое учеников на первый разряд идут и ипотека на однушку в Люберцах. Я это помнил отчетливо, как помнят свежий синяк. Но руки, которыми я держался за борт, были чужие — тоньше, моложе, с обгрызенным ногтем на большом пальце.
Парень бросил мне полотенце. Вафельное, серое, с фиолетовым штампом по кромке: «КФ МВТУ. Общ. №3». Калужский филиал. Бауманка.
В раздевалке над зеркалом висел рукописный листок: «Расписание работы бассейна на весенний семестр 1978 г.». Я стоял и читал эти цифры минуты три. Или пять. Кто их считал.
*
Комната была на четверых, и это чувствовалось сразу — по воздуху. Носки, дешевый одеколон, спитой чай, клей «Момент» и еще что-то неуловимо институтское, чего в моем времени уже не делают.
Коек четыре. Стол один, заваленный чертежами так, что край рейсшины свисал над полом, как трамплин. На стене — не ковер, слава богу, а прикнопленная фотография горнолыжника, вырезанная из журнала. Настольная лампа с прожженным абажуром. И тишина, набитая чужим дыханием.
Трое спали. Тот, что гнал меня из бассейна, — его звали Слава, я это как-то уже знал, будто вспомнил, — плюхнулся на скрипучую сетку и сразу засопел.
А я лежал и слушал.
За стеной кто-то бубнил формулы вслух, монотонно, как молитву. Сессия. Ранняя весна, конец марта, за окном мокрый снег лепит в стекло, и вся общага не спит, а зубрит. Сопромат. Завтра — нет, уже сегодня — экзамен по сопромату у половины этажа.
И вот тут стало по-настоящему муторно. Холодок пополз под ребра, мелкий и противный.
Потому что тело, в котором я оказался, — тело Витьки Ковалева, третьекурсника, — сопромат не знало. Совсем. Я порылся в его памяти, как в чужом кармане: пусто. Прогулял. Ходил в бассейн, ходил на танцы в ДК Циолковского, ходил куда угодно, только не на эпюры изгибающих моментов.
Я, тренер по плаванию, про сопромат знал ровно одно слово: «сопромат».
*
Утром выяснилось, что дело хуже, чем казалось ночью.
— Витек, ты как? — Слава сунул мне кружку с чаем. Заварка была спитая раза три, цвет — как у воды после мытья кистей. — Ты вчера сам не свой был. Головой не стукнулся в ванне-то?
— Стукнулся, — честно сказал я. — Слав, а расскажи мне про экзамен. Все расскажи. Кто принимает, как принимает, что спрашивает.
Он посмотрел на меня как на больного. Но рассказал.
Принимал доцент Гурьев. Старик, сухой, аккуратный, ходил в одном и том же сером костюме и всегда клал на стол часы — не наручные, карманные, на цепочке. Спрашивал не столько формулы, сколько понимание. Любил, когда студент рисует, а не бубнит. И терпеть не мог тех, кто «плавает».
Плавает.
Я засмеялся. Слава решил, что я окончательно тронулся.
*
До экзамена оставалось шесть часов. Шесть.
Выучить сопромат за шесть часов нельзя. Это я понимал трезво, без иллюзий. Но у меня было то, чего не было ни у Витьки, ни у Славы, ни у бубнящего за стеной парня.
У меня было понимание, как учат тело.
Я двадцать лет ставил людям гребок. Не заучивал с ними движение — а разбивал на куски, привязывал к ощущению, к дыханию, к счету. Мозг зубрит и забывает. Тело, привязанное к образу, помнит.
— Слав. Балка на двух опорах — это что? Это доска через ручей. Встаешь посередине — она прогибается. Где прогиб больше всего? Посередине. Вот тебе и максимальный момент. А теперь двигай себя к краю — прогиб меньше, у опоры вообще ноль. Понял?
Слава замер с кружкой у рта.
— Ты... где это вычитал?
— Придумал. Только что.
Мы разложили чертежи на полу — на столе места не было. Я не знал формул, но я знал, как чувствуется нагрузка. Я плавал в этой воде всю жизнь, просто вода называлась по-другому. Консольная балка — это вытянутая рука с гантелей: у плеча тяжелее всего, у кисти легче. Кручение вала — это выжимание мокрого полотенца. Слава хватал формулы из учебника и вешал их на мои дурацкие картинки, как одежду на крючки.
К полудню в комнате сидело шестеро. Пришли с соседних этажей. Слава разболтал.
Я стоял у доски — обычной чертежной доски, приставленной к шкафу, — и рисовал ручьи, руки с гантелями, мокрые полотенца. Парни ржали и запоминали. Один, длинный, в очках, замотанных изолентой, все повторял: «Это же элементарно, почему нам так не объясняют».
Потому что тот, кто объясняет, сам это уже знает и забыл, каково не знать. А я не знал еще вчера ночью.
*
К Гурьеву я вошел предпоследним.
Старик сидел за столом, серый костюм, карманные часы на цепочке, крышка откинута. Тикали громко. За окном все лепил и лепил мокрый снег.
Вытянул билет. Прочел. Изгиб консольной балки, касательные напряжения при кручении. Рука с гантелей и мокрое полотенце. Я едва не заржал.
Рисовал я долго, с удовольствием. Гурьев смотрел, как я вывожу эпюру, и молчал. Потом спросил — тихо, не поднимая глаз от часов:
— Молодой человек. Кто вас так научил объяснять?
— Один тренер, — сказал я. — По плаванию.
Старик наконец поднял голову. У него были очень светлые, выцветшие глаза.
— Я в тридцатые плавал за институт, — сказал он неожиданно. — Брасс. И знаете, что мне тренер говорил? «Не думай о воде, думай о том, что ты ее отталкиваешь». Всю жизнь эту фразу помню. А формулы — формулы приходят и уходят.
Он поставил мне «отлично». И придвинул часы поближе, будто закрывая тему.
*
Вечером в комнате был почти праздник. Слава сдал на «четыре» — впервые за сессию не на трояк. Длинный в очках прибежал, размахивая зачеткой, и мы пили тот самый спитой чай, будто это было шампанское.
Я сидел на скрипучей койке, смотрел на прожженный абажур, на мокрый снег за окном, на этих ребят, которые через час снова засядут за следующий предмет, и думал странную вещь.
У меня в Люберцах ипотека. Двое учеников на разряд. Телефон, в котором тысяча дел. А здесь у меня — четыре койки, спитой чай и парень Слава, который смотрит на меня как на брата.
Завтра я, наверное, снова полезу в тот бассейн. Нырну и, может, вынырну обратно — в свою хлорку, в свою воду.
А может, и нет.
И вот что странно: впервые за долгое время я не был уверен, какой из двух вариантов мне больше по душе.
За стеной снова забубнили формулы. Слава протянул мне кружку.
— Витек. А завтра термех будет. Ты про термех тоже что-нибудь придумаешь?
Я отхлебнул эту бледную, трижды спитую бурду.
— Придумаю, — сказал я. — Куда я денусь.
Pega este código en el HTML de tu sitio web para incrustar este contenido.