Покупатель на Конной
Лошадь свою продаешь? Так он всегда и подходил. Тихо, вежливо, двумя пальцами приподняв картуз, будто не барыгу спрашивает, а даму на балу приглашает.
Это Москва двадцатых, нэп, и Конная площадь у нас гудела с рассвета. Свозили все, что на четырех ногах: рысаков и одров, племенных и таких, что до бойни не дотянут. Мужики из-под Серпухова, из-под Коломны пригоняли последнюю клячу — деньги нужны позарез, а где их взять крестьянину. Стояли они там растерянные, в лаптях по московской грязи, с уздечкой в руке и надеждой в глазах.
Я при той площади состоял. Мальчонка, десять лет, беспризорный почти. Коня подержать — копейка, воды поднести — копейка, покупателю приличному дорогу показать — двугривенный. Тем и жил. Ночевал в ночлежке на Хитровке, где клопы жирнее коней, и знал в лицо всю Конную: и урок, и легавых, и барышников.
И его знал. Хорошего барина.
Одет чисто, борода лопатой, глаза добрые. Ходил меж рядов не спеша, приглядывался к продавцам — не к коням, заметьте, к людям. Выбирал таких, что попроще, поробче, из дальних деревень, кто в Москве ни души не знает. Подойдет: продаешь? Хороший конек. А пойдем, мил человек, ко мне, тут недалече, на Шаболовку, — сговоримся честь по чести, обмоем сделку, я самогону поставлю, у меня и хозяйка блинов напечет.
И мужик шел. Как не пойти: барин добрый, деньги сулит, да еще и накормит.
Один раз он и меня подрядил — коня довести до дому. Я довел. Домишко на Шаболовке, во дворе конюшня. Он дал мне гривенник — щедро — и по голове потрепал ладонью. Тяжелой такой ладонью, не барской. И сказал: беги, малец, да не заглядывай сюда больше, тут тебе делать нечего.
Я и не заглядывал. Долго.
А странность вот в чем. Коней он покупал без счету — я сам видел, десятки за то лето. А чтоб он их обратно на площадь пригнал перепродать — ни разу. Конюшня у него на одну лошадь. Куда девались остальные? Куда девались мужики, что уходили с ним «обмывать сделку» и не возвращались за товаром?
В ночлежке шептались. По Москве-реке, у Дорогомилова, вылавливали кули. Мешки, зашитые крепко, а в них — сложенный человек, коленки к подбородку, будто спит. Голова — я не буду. Одним ударом, чем-то тяжелым. Милиция считала — топят своих же уркаганы. А кули все плыли. Уже второй десяток.
Под шарманку на площади пели — заезженную, надтреснутую песенку, что тем летом горланили на каждом углу:
«Купите бублички, горячи бублички, гоните рублички сюда скорей...»
И еще, помню, ту строчку, от которой мороз по хребту:
«Ночь надвигается, фонарь качается...»
Один раз я не удержался. Любопытство сгубит, знаю. Пробрался вечером на Шаболовку, к его двору, залег у забора.
Во дворе горел фонарь и качался на ветру — вот те и песня. Барин стоял над мешком. Хозяйка держала свечу и светила ему, спокойно, будто он не куль зашивает, а перину. Он тянул дратву, поплевывал на пальцы. И напевал — тихонько, себе под нос, ту самую, про бублички.
А рядом, у стены, стоял конь. Живой. Смотрел на все это большими мокрыми глазами и переступал копытами. И молчал. Конь-то знает, кому продали.
Потом барин распрямился, вытер руки о фартук и — не оборачиваясь, в темноту, туда, где я лежал, — сказал негромко:
— Ты, что ль, малец? Заходи. Как раз коня подержать надо.
Я бежал до Хитровки, не чуя ног, и мне казалось — за спиной хрустит гравий, и качается фонарь, и кто-то напевает про горячи бублички.
Больше я на Конную не совался. А барина того — я про него читал уже стариком, много после, когда его наконец взяли и посчитали. Число называть не стану. Скажу лишь: коней он и правда любил больше, чем людей. Коня-то он ни одного не тронул.
Pega este código en el HTML de tu sitio web para incrustar este contenido.