Mística 25 oct, 18:16

Половина восьмого

Пал Палыч жил за стеной двадцать два года. Стена тонкая — панель, что с нее взять. Я слышала, как он кашляет по утрам, как шаркает в тапках к плите, как звякает ложечкой о стакан. И как бьют его часы.

Часы были с боем.

Старые, в темном деревянном футляре, с двумя гирьками на цепочках — он сам заводил их по субботам. Я один раз видела, когда занесла ему квитанции за свет: он стоял на табурете, маленький, в растянутой майке, и тянул гирьку вверх, и лицо у него было такое сосредоточенное, будто он не часы заводит, а что-то важное про весь дом решает. Каждые полчаса эти часы отбивали один удар. Каждый час — по числу: в три — три, в шесть — шесть. А в половине восьмого вечера — всегда один, короткий, глуховатый. Будто кто-то кашлянул в соседней комнате и прикрыл рот ладонью.

Я под этот удар ставила чайник. Двадцать два года. Привычка срослась с телом: рука сама тянется к крану, едва за стеной стукнет.

Весной Пал Палыча увезли. Сначала в больницу, потом — как это говорят — совсем. Дочь приехала из Твери, быстрая, в дорогом пальто, поплакала два дня, вынесла вещи за неделю. Квартиру заперли. На дверь повесили бумажку риелтора с телефоном. И стало тихо.

Тихо.

Первый месяц я радовалась этой тишине так, как радуешься, когда наконец снимешь тесную обувь. Не стучит, не кашляет, не шаркает. Сын звонил, спрашивал — ну как ты там одна? Нормально, говорю. Соседа вот нет, зато спокойно.

А в октябре оно вернулось.

Я мыла посуду. За окном уже синело — у нас в ноябре темнеет рано, часам к пяти двор проваливается в этот мокрый сумрак, и фонарь у второго подъезда гудит, как простуженный. И вдруг — удар. За стеной. Один, короткий, глуховатый. Будто кашлянули в кулак.

Я посмотрела на свои — настенные, кухонные, с петухом. Половина восьмого.

Рука, зараза, уже тянулась к чайнику.

Я его тогда не поставила. Стояла с мокрой тарелкой и слушала, как в пустой квартире, где нет ни мебели, ни людей, ни единой живой души, тикает что-то, чего там быть не может. Потому что часы — я точно знала — дочь увезла. Я своими глазами видела, как мужики в грязных куртках выносили их, завернутые в одеяло, и футляр торчал углом.

На следующий вечер — опять. И через день.

Всегда в половине восьмого. Иногда еще в полночь, но полночь я просыпала, а вот восьмой час караулила. Садилась на табурет, прижималась ухом к обоям — холодным, чуть влажным в углу у батареи — и ждала. И дожидалась. Удар приходил не сквозь стену даже, а как бы изнутри нее, из самой панели, из бетона.

Сыну я сказала не сразу. Боялась — знаете, чего боятся старухи? Не привидений. Того, что сын вздохнет и запишет тебя в те, кого пора «показать специалисту». Но он приехал на выходные, с внучкой, и я не выдержала. Включила ему на телефоне запись — я же научилась, он сам в прошлом году показал, как диктофон нажимать.

Поставила. Мы сидели на кухне втроем. Запись шипела — холодильник, машина во дворе, где-то капает. Сын слушал вежливо, как слушают выжившего из ума родного человека.

— Мам. Это холодильник щелкает. Компрессор.

— Да ты до конца дослушай.

Дослушал. На тридцать второй секунде — удар. Чистый, деревянный, ни с каким компрессором не спутаешь. Внучка подняла голову от планшета:

— Это часы. Как у бабы Тони в деревне.

Сын замолчал. Переслушал три раза. Лицо у него сделалось не испуганное — скорее досадливое, как у человека, которому подсунули задачку, а ответ в конце учебника не сходится.

— Ладно, — сказал он. — Завтра звоним по бумажке. Этому, который квартиру продает. Пусть откроет. Там наверняка просто вторые часы остались. Или сигнализация какая глючит.

Риелтор оказался молодой, в кроссовках, с большой связкой ключей и запахом сигарет. Пришел во вторник, днем. Открыл соседскую дверь — долго возился, замок тугой — и мы вошли.

Пусто. По-настоящему пусто, как бывает только в квартирах, где больше никто не будет жить. Голые стены, на полу светлые прямоугольники от ковров, пыль по углам серыми пушистыми валиками. Пахло нежилым — холодной штукатуркой и мышами.

Никаких часов.

Я обошла все комнаты. Заглянула в кладовку, на антресоль — риелтор подсадил, светил телефоном. Ничего. Ни часов, ни проводов, ни коробки, ни единого механизма, который мог бы хоть что-нибудь отбивать.

— Ну вот видите, — сказал риелтор, и в голосе у него было облегчение человека, который боялся, что бабка нашла в квартире покойника. — Нет ничего. Померещилось, бывает.

И знаете — я почти обрадовалась. Честное слово. Домой шла и думала: ну и слава богу. Старая стала, уши шалят, память играет. Холодильник, трубы, фантомы эти — все как сын говорит. Поставила вечером чайник пораньше, нарочно в семь, чтоб сломать привычку. Легла. И полвосьмого — тишина. И на другой день тишина. И на третий.

Отпустило.

Отпустило бы совсем, если бы не одна вещь, про которую я думаю до сих пор. Про которую сыну не сказала — зачем его тревожить.

Когда мы стояли в пустой соседской квартире, я приметила на стене след. Светлый прямоугольник на выгоревших обоях — там, где много лет висели часы. Вот этот самый футляр, я его форму узнала бы из тысячи, с таким характерным скругленным верхом.

Только прямоугольник был не на той стене.

У Пал Палыча часы висели на стене, общей со мной, — я всегда думала, что оттого и слышу их так ясно. А светлый след остался на дальней. На глухой, что выходит во двор. Между мной и этими часами всю жизнь была еще целая комната.

Сквозь две стены и пустую комнату деревянный бой не пройдет. Я спрашивала у сына — он в этом понимает, он инженер. Не пройдет, говорит, и все тут.

А вчера я протирала пыль у себя на кухне. И на моих обоях, на той самой стене, что была общей с Пал Палычем, проступил светлый прямоугольник. Со скругленным верхом.

У меня там отродясь ничего не висело. Я это место двадцать два года мыла и красила.

Чайник я все равно ставлю в половине восьмого. Привычка.

1x
Cargando comentarios...
Loading related items...

"Escribes para cambiar el mundo." — James Baldwin