После марсиан: дневник профессора, найденный в Уокинге
Continuación creativa de un clásico
Esta es una fantasía artística inspirada en «Война миров» de Герберт Уэллс. ¿Cómo habría continuado la historia si el autor hubiera decidido extenderla?
Extracto original
И страннее всего держать в своей руке руку жены и вспоминать, что я считал ее и сама она считала меня в числе мертвых.
Continuación
Прошло одиннадцать лет с того дня, как умолкли последние сирены и Лондон, еще дымящийся, еще не верящий, стал учиться жить без неба над головой — ибо небо после марсиан перестало быть просто небом.
Я записываю это не из тщеславия и не ради истории. Я записываю это потому, что сегодня в шесть часов утра, выйдя на крыльцо, я снова увидел над холмами Хорселла зеленый отблеск. Слабый. Едва различимый. Может быть, это был отсвет восходящего солнца на цинковых крышах. Может быть.
Но я знаю этот цвет.
Жена моя, узнав, что я снова взялся за перо, посмотрела на меня тем своим особым взглядом, который выработался у нее за годы нашей совместной жизни и означает: "Опять. Ну что ж, опять". Она не сказала ничего. Она просто поставила передо мной хлеб и масло, и ушла кормить кур, и я слышал, как она во дворе говорила с курами тем спокойным, чуть насмешливым голосом, каким говорят с детьми, не желая их пугать.
Люди в Уокинге переменились. Не сразу, не в первый год — а постепенно, как меняется человек после долгой болезни: походка остается прежней, голос прежний, но в глазах появляется что-то, чего раньше не было. Поглядите на старого Бэгшоу, торговца железом — он, кажется, тот же; а попробуйте уронить рядом с ним ведро. Он подпрыгнет, как заяц.
Мы все теперь немного зайцы.
В научных кругах продолжают спорить о причинах поражения марсиан. Большинство, разумеется, держится того объяснения, которое я когда-то осмелился предложить первым, — о земных бактериях, к коим наши гости оказались беззащитны. Это удобная теория. Она льстит нам — выходит, что нас спасла невидимая, но добрая природа Земли, и значит, в случае нового вторжения мы снова окажемся под ее защитой.
Я в это уже не верю.
Да, бактерии сделали свою работу. Но я держу в руках — прямо сейчас — отчет Королевского общества от марта этого года, и в нем, на странице сорок седьмой, есть таблица, которую я перечитал семь раз и от которой у меня под ребрами стало мерзко и холодно. В таблице приведены анализы тканей, извлеченных из трех боевых машин, найденных в торфяниках под Лезерхедом. Тканей. Биологических. Не металла.
Это значит, что машины их были живые. Или — что точнее, и от чего еще мерзее — машины их были выращены.
Я думаю об этом часто. Чаще, чем следовало бы человеку моих лет и склада. Я вижу, как они — где-то там, в красных пустынях, под фиолетовым небом — выращивают, как мы выращиваем рожь, новые механизмы; терпеливо, методично, поколение за поколением; учатся на ошибках; делают выводы. У них, должно быть, есть свои ученые. Свои министерства. Свои газеты — если у них есть газеты. И в этих газетах, должно быть, уже одиннадцать лет идет спор о том, что было сделано не так.
А мы — мы спорим о бактериях.
В прошлом феврале ко мне приезжал из Кембриджа молодой человек, Толбот. Астроном. Он привез с собой пачку фотографических пластинок и попросил позволения переночевать, ибо ему предстояло наутро ехать дальше, в Гринвич. За ужином он молчал; и лишь когда жена удалилась, и мы остались вдвоем у камина, он развязал свою папку и положил передо мной снимок.
Снимок был сделан в ноябре. Объект — Марс.
Я долго смотрел.
— Что это? — спросил я наконец, указывая на тонкую светлую дугу у южного полюса планеты.
— Мы не знаем, — ответил он. — Но в прошлом году ее там не было. И в позапрошлом — тоже.
— Какой длины?
— Если масштаб верен — около трехсот английских миль.
— А если масштаб неверен?
— Тогда — пятьсот.
Мы помолчали. Огонь в камине шипел, потому что дрова были сыроваты; в углу скреблась мышь; за окном лаяла собака — и я подумал, что вот, все это: огонь, мышь, собака, — это и есть Земля; и что ее, может быть, очень скоро придется защищать снова; и что защищать ее, если придется, будем уже не мы с Толботом, а наши дети, и дети наших детей, и что мы не оставили им никаких сколько-нибудь надежных рецептов — лишь несколько брошюр, несколько газетных вырезок, и одну смутную, постыдную надежду на бактерии.
Толбот уехал на рассвете. Я не спросил его, что он намерен делать с этими снимками; он не сказал. Между людьми, видевшими то, что видели мы оба, есть особый род молчания. Это молчание сговорившихся.
С тех пор прошло четыре месяца. Я работал в саду; я читал; я даже принялся было за статью о метеоритах, но бросил ее на третьей странице, потому что почувствовал, что обманываю себя — пишу не о том, о чем думаю.
А думаю я об одном. Если они придут снова — а они придут, ибо разумное существо, потерпевшее поражение, не отступает, оно учится, — то придут они уже подготовленными. И прежде чем шагнуть на нашу землю, они, по всей вероятности, сделают то, чего не сделали в первый раз: позаботятся о себе. О своем здоровье. О своей коже. О том, чтобы наши малые, наши крохотные, наши незримые союзники не сделали с ними того же, что сделали тогда.
Я откладываю перо. Уже светает. Со стороны Хорселла снова — клянусь, я не выдумываю — снова это слабое зеленое мерцание; и хотя разум мой говорит мне: "это солнце, это крыши, это твои стареющие глаза", — есть во мне другой разум, тот, что родился во мне одиннадцать лет назад в овраге под Уэйбриджем, и тот разум молчит. Он не спорит. Он просто слушает небо.
И ждет.
Pega este código en el HTML de tu sitio web para incrustar este contenido.