Семинар, который он не вел для всех
В Петербурге февраль не падает снегом — он стоит в воздухе мелкой колючей взвесью, и фонари на Съездовской линии светят сквозь нее, как сквозь матовое стекло.
Я училась на филфаке. Четвертый курс. Жила в общаге на Шевченко, через два моста от факультета, и каждое утро шла пешком — мимо сфинксов на Университетской набережной, мимо замерзшей Невы, по которой ветер гнал поземку длинными белыми языками. Пар изо рта. Руки в карманах. И эта всегдашняя мысль: опоздаю.
Он никогда не опаздывал.
Профессор Вишневецкий, Андрей Львович, читал у нас курс русской прозы Серебряного века. Ему было, наверное, под пятьдесят — хотя кто его знал точно, он из тех мужчин, у которых возраст перестает работать как мерка. Седина на висках. Руки пианиста, которыми он никогда не играл. Он читал Бунина вслух — «Темные аллеи», «Чистый понедельник» — и голос у него был такой, будто он сам все это когда-то прожил. Любил. Потерял. И не простил.
Девчонки с потока были в него влюблены. Все. Это было почти неприлично — как эпидемия.
Я держалась.
До того четверга.
Семинар закончился в пять, за окнами уже чернело, и я возилась с сумкой дольше всех — замок заело, ремень перекрутился, в общем, мелочь, из-за которой вся жизнь иногда сворачивает не туда. Аудитория опустела. Он собирал бумаги на кафедре, не глядя на меня.
— Остапенко, — сказал он. Не вопрос. Просто моя фамилия, положенная в воздух.
— Да?
— Ваша работа о Газданове. — Он наконец посмотрел. Глаза серые, со льдинкой, и что-то в них дернулось — не у него, у меня, в груди, как рыба на крючке. — Вы написали, что герой боится не смерти, а того, что его запомнят неправильно.
— Написала.
— Откуда вы это знаете?
Странный вопрос. От преподавателя. Я молчала.
Он обошел стол. Медленно. Не как хищник — как человек, который уже все решил и теперь просто идет к двери, за которой это случится.
— Вам сколько лет?
— Двадцать один.
— Плохо, — сказал он тихо. И усмехнулся чему-то своему. — Очень плохо.
Что именно плохо — он не объяснил. Он стоял слишком близко. От него пахло холодным табаком и еще чем-то — старой бумагой, может, книжной пылью, может, самим временем. Я отступила на шаг и уперлась спиной в доску. Мел под лопатками. Смешно.
— Вы боитесь, — констатировал он.
— Нет.
— Правильно делаете. Бойтесь.
И ушел. Просто взял портфель и вышел, оставив меня с меловой пылью на свитере и с этим мерзким холодком под ребрами, который я потом не могла прогнать неделю.
*
Мы начали встречаться — если это можно так назвать — в кофейне на 6-й линии, той, где в подвале, с низкими сводами, где всегда полумрак и пахнет корицей. «Буше» было слишком людным. А тут — свои. Он приходил первым. Всегда. Заказывал двойной эспрессо и воду, воду не трогал.
Он рассказывал мне про Петербург так, как не рассказывают в путеводителях. Что Васильевский остров — это корабль, который отчалил и забыл отчалить. Что линии — не улицы, а бывшие каналы, которые Петр хотел прорыть, да передумал, и теперь город носит в себе эти несбывшиеся реки, как человек носит несделанный выбор. Что если идти по Большому проспекту до самого конца, до Смоленского кладбища, то можно дойти до часовни Ксении — и там люди пишут записки мертвой женщине, и она отвечает. Иногда.
— Вы верите? — спросила я.
— Я проверял, — ответил он.
И опять эта пауза. За которой — целая жизнь, в которую меня не пускали.
Однажды он проводил меня до общаги через Смоленское. В феврале, в сумерках, кладбище — это не страшно, это тихо. Снег лежал на крестах ровными шапками. Он остановился у одной могилы — скромной, без фотографии, только имя и две даты, между которыми было меньше, чем между нами сейчас.
— Ее тоже звали Аней, — сказал он, не оборачиваясь.
Меня зовут Аня.
В груди опять дернулось. Я не спросила кто. Я уже тогда понимала, что не хочу знать. Есть вопросы, которые как двери в подвал — открыл, и обратно уже прежней не выйдешь.
— Она была ваша студентка? — Все-таки спросила. Дура.
Он повернулся. И в его лице было столько всего — нежности, вины, чего-то близкого к ужасу, — что я поняла: это не флирт немолодого мужчины со студенткой. Это что-то другое. Что-то, что он нес годами, и теперь оно догнало его в моем лице.
— Идите домой, Аня, — сказал он. — И не ходите больше на мой семинар.
— Почему?
— Потому что я не умею вовремя останавливаться. — Он сказал это просто. Как диагноз. — А вы слишком похожи. На ту, из-за которой я однажды уже перешел черту.
Снег шел. Колокол на Смоленской звонил к вечерней — глухо, через пелену, как из-под воды.
Я не ушла.
Я сделала шаг к нему — туда, через все границы, которые полагается уважать между профессором и студенткой, между живым и тем, что он таскал за собой с того, другого февраля. Он не отстранился. Он закрыл глаза, будто ему больно.
— Вы не понимаете, что делаете, — прошептал он.
— А вы объясните.
И вот тут — я до сих пор не знаю, что это было, — его губы коснулись моего виска, и я услышала, как он выдохнул одно слово. Не мое имя. Ее. И от этого слова у меня по спине прошел холод, которого не было даже на Неве в январе.
Потому что имя было то же.
А потом он отстранился, посмотрел куда-то мне за спину — на ту самую могилу без фотографии, — и сказал ровно, спокойно, как объявляют тему следующего семинара:
— Даты, Аня. Посмотрите на даты.
Я обернулась.
Вторая дата на камне была послезавтрашняя.
Pega este código en el HTML de tu sitio web para incrustar este contenido.