Толстой ненавидел собственный роман «Война и мир». Вот почему
Двести без двух лет. Такие дни рождения отмечать неловко — не круглая дата, ни то ни сё. Но сегодня, ровно 198 лет назад, в Ясной Поляне родился человек, который спустя полвека объявит собственные романы никчёмной забавой, а Шекспира — бездарностью. И это не преувеличение биографов. Это его прямые слова.
Начнём с малого. Толстой — граф. Родовитый, богатый, с детства окружённый гувернёрами и борзыми. Ничего в этой биографии не предвещало бунтаря. А он вырос — и стал одним из главных бунтарей русской литературы, если не единственным по-настоящему последовательным.
«Война и мир» писалась шесть лет. Толстой переписывал начало романа пятнадцать раз — пятнадцать, не для красного словца. А потом, уже стариком, он назвал эту книгу «многословной дребеденью». Серьёзно. В одном из поздних писем он удивлялся, зачем люди вообще читают эту толстую штуку про войну, когда есть вещи важнее.
Абсурд? Пожалуй. Гениальный абсурд.
Дело в том, что где-то к пятидесяти годам с Толстым случился перелом — тот самый, описанный в «Исповеди». Он вдруг понял: слава есть, деньги есть, семья есть — а смысла нет. Ни капли. Начал читать Евангелие, отказался от мяса, от охоты, от авторских прав на поздние произведения. Друзья считали, что граф сошёл с ума. Софья Андреевна, жена, — что он предаёт семью в буквальном, материальном смысле. И, честно говоря, отчасти была права: отказ от гонораров означал нищету для тринадцати детей.
Дальше — хуже. В 1901 году Синод официально отлучил Толстого от церкви. Не проклял, как иногда пишут в интернете, — формулировка была аккуратнее: «не считать более членом церкви». Но по факту это была публичная казнь репутации самого известного русского человека своей эпохи. Поводом стал роман «Воскресение» — там священники, обряды, вся церковная машина показаны, мягко говоря, без пиетета.
А теперь про «Анну Каренину». Тут отдельная ирония: книга о женщине, которую общество раздавило за право чувствовать, написана мужчиной, который сам же годами третировал жену бесконечными беременностями и требованием абсолютного подчинения. Толстой это, кстати, понимал. Не оправдывался — просто фиксировал в дневниках, как холодный хирург собственную болезнь.
Смерть Анны под колёсами поезда — метафора, ставшая в итоге пророчеством для самого автора. Толстой умер тоже на железной дороге. Точнее, рядом с ней — на маленькой станции Астапово, куда 82-летний старик сбежал глухой ночью из собственного дома, бросив жену, бросив имение, бросив пятьдесят лет брака. Взял с собой врача, дочь и — в некотором смысле — совесть. Простудился в пути. Не выжил.
Вот и вся сентиментальность.
Что касается влияния — тут можно перечислять час и не закончить. Чехов называл его «львом», после смерти которого литература осиротела. Ганди читал Толстого запоем и строил собственную философию ненасилия во многом на его поздних трактатах — да, тот самый принцип, которым потом пользовался Мартин Лютер Кинг, восходит частично к яснополянскому отшельнику. Пруст, Джойс, Фолкнер — все так или иначе учились у него объёму психологической детали. Даже Набоков, который вообще-то любил всех критиковать, признавал Толстого гением без оговорок — случай для него редчайший.
При этом сам Толстой считал себя не писателем, а моралистом, которому, к сожалению, приходится пользоваться литературой как инструментом. Роман для него — костыль, необходимое зло на пути к правде. Дикая, в общем-то, позиция для автора трёх величайших романов столетия.
Сегодня, глядя на эти 198 лет, хочется задать один вопрос: что было бы, проживи Толстой ещё десять? Написал бы что-то ещё грандиознее «Войны и мира»? Или окончательно ушёл бы в проповедники, отрёкся от литературы совсем? Ответа нет. Есть только человек, который всю жизнь бежал от себя самого — и на этом бегу написал книги, без которых мировая литература выглядела бы совсем иначе.
Пожалуй, это единственный юбилей, где уместнее не поздравлять, а спорить. Толстой бы, наверное, оценил.
Pega este código en el HTML de tu sitio web para incrustar este contenido.