Уклончивый линь, или Сказка о том, как рыба ни во что не встревала
Continuación creativa de un clásico
Esta es una fantasía artística inspirada en «Премудрый пискарь (сказки)» de Михаил Евграфович Салтыков-Щедрин. ¿Cómo habría continuado la historia si el autor hubiera decidido extenderla?
Extracto original
И прожил премудрый пискарь таким родом с лишком сто лет. Все дрожал, все дрожал. Ни друзей у него, ни родных; ни он к кому, ни к нему кто. В карты не играет, вина не пьет, табаку не курит, за красными девушками не гоняется — только дрожит да одну думу думает: «Слава богу! кажется, жив!»
Continuación
Жил-был линь. И был этот линь ума не то чтобы обширного, а — среднего. Не дурак, но и не мудрец; так, серединка на половинку, как караси в мутной воде водятся. Родители его, помирая, наказали: «Гляди, сынок, в дела не встревай. Кто встревает — того и съедают. А ты знай себе лежи на дне да ил жуй, авось и проживешь до старости».
И запомнил линь родительское слово крепче, чем ерши помнят обиду. Всю жизнь свою положил он на одно занятие — уклоняться. Уклонялся от щуки, уклонялся от рыболова, уклонялся от начальства и от начальственного мнения, а пуще всего — от собственного своего мнения, потому что мнение, рассуждал он, есть предмет опасный и до добра не доводящий.
Выроет, бывало, ямку в иле, заляжет туда по самые жабры и лежит. Тихо.
А над ним — жизнь. Плещется, бурлит, кипит; там окуни делят отмель, там плотва митингует, там сом-градоначальник объявляет, что отныне вся тина в пруду переходит в казенное ведение, а кто против — тот саботажник и подлежит. Линь слушает вполуха. Линю все равно. Линь, он, видите ли, вне политики; линь над схваткою; линь, если угодно, соблюдает нейтралитет — тот самый благородный нейтралитет, который для окружающих означает: сожрут соседа, а я промолчу и даже отвернусь, чтоб не портить себе аппетита.
— Ты, линь, чего лежишь-то? — спросил его однажды пескарь, проплывая. Пескарь был из образованных, начитанный, дрожал за просвещение. — Тут ведь общее дело решается. Сом весь пруд под себя гребет.
— А мне что за печаль, — отвечал линь из ямки. — Сом гребет — сомово дело. Мое дело — сторона.
— Да ведь и до тебя доберутся!
— Может, доберутся. А может, и нет. Чего вперед-то загадывать. Вперед загадывать — только нервы трепать.
И зарылся поглубже.
Пескаря, между прочим, вскорости и слопали. Не сом даже — так, щуренок какой-то, мелкота, из молодых да ранний. Слопал и не поперхнулся. А линь про то узнал и подумал: «Вот. Я же говорил. Не высовывайся — и цел будешь». И укрепился в правоте своей неимоверно; и стал уклоняться еще усерднее прежнего, с каким-то даже вдохновением, будто не в иле лежал, а совершал ежедневный гражданский подвиг умеренности и аккуратности.
Годы шли. Пруд менялся. Сомов сменяли щуки, щук — новые сомы, тина то национализировалась, то раздавалась обратно в частные плавники, и каждый раз объявлялось, что уж теперь-то начнется истинное благоденствие для всех честных рыб. Линь пережил всех. Всех сомов, всех щук, все благоденствия. Пережил, потому что при каждом новом порядке первым делом ложился на дно и переставал существовать — до особого распоряжения судьбы.
Спросят его, бывало: за старого сома ты или за нового?
— Я, — говорит, — за порядок.
— А ежели порядок несправедлив?
— Значит, — говорит, — такой нам ниспослан. Не нами заведено, не нам и отменять.
Удобная это штука — «не нами заведено». Под нее что хочешь подведешь. И трусость свою, и лень, и то, как отвернулся, когда соседа под жабры брали. Все умещается. Просторное такое оправдание, на всю жизнь хватит, еще и внукам останется.
И дожил линь до глубокой, до почтенной старости. Чешуя вытерлась, глаза выцвели, а он все лежит, все жует свой ил, все уклоняется — теперь уж по привычке, потому что и уклоняться-то не от кого: пережил он и врагов, и друзей, и вообще всех, кто мог бы его хоть слопать, хоть просто вспомнить.
И вот тут-то, на самом донышке долгой жизни, приключилось с ним небывалое. Стал линь думать.
Не то чтоб он захотел — само пришло. Лежишь, лежишь, а мысли-то, они ведь как черви в иле: заведутся — не выгонишь.
«Погоди, — думает линь. — А для чего же я жил-то? Щука меня не съела — это так. Рыбак не поймал — и это верно. А что я такого — сделал? Кого спас? Кого приветил? Против какой неправды хоть плавником шевельнул?» И выходит по всем счетам, что — никого и ни против какой. Прожил, как в ил закопанный сидел; и сам он, оказывается, всю жизнь был не рыба, а так — ил илом, только с глазами.
Страшно ему сделалось. Впервые за девяносто лет — по-настоящему страшно, не той дрожью, что от щуки, а другой, изнутри, там, где у рыб, говорят, души не полагается, а все же что-то екает.
«Дай, — думает, — хоть напоследок высунусь. Хоть слово скажу. Хоть увижу пруд не из ямки, а весь, как он есть».
И высунулся.
В первый раз. И в последний.
Потому что как раз над ямкой его в ту минуту проплывала цапля — тощая, деловитая, из тех, что пруд обходят по расписанию, вроде ревизора. И увидала она среди ила старого линя, впервые за всю жизнь поднявшего голову. И — цап.
Вот и вся недолга.
Тут иной читатель усмехнется: мол, так ему и надо, вылез — и попался, сидел бы в иле. А только я вам вот что скажу. Те, что в иле сидели, — тоже ведь все повымерли, до единого. Кого щука, кого болезнь, кого просто время. Разница вышла одна, да и та невелика: линь помер, так и не поживши. А цапля — она и до тех, что не высовывались, добралась бы. Цапли, они терпеливые.
И спрашивается: стоило ли ради лишних-то дней — всю жизнь пролежать в грязи, ни разу не подняв головы?
Пруд об этом молчит. Пруду что. Пруд и без линей проживет.
Pega este código en el HTML de tu sitio web para incrustar este contenido.