Установка на завтра
Генка нашёл кассету в материной квартире. Среди тридцати. Или тридцати двух — он не считал, зачем считать. В ряд лежали, как солдаты, если солдаты скучно выглядят. Все подписаны фломастером: «Кашпировский, 1 сеанс», «Кашпировский, 2 сеанс» — и далее по списку. Почерк аккуратный, мелкий, буквы тесно прижимались друг к другу, будто мать боялась их потерять. Такой почерк бывает у людей, которые всего боятся.
Но одна. Одна кассета лежала без подписи.
Чистая белая наклейка. Просто — наклейка. И всё.
Генка подумал (он часто так делает — думает о глупостях, пока руки заняты): может, пустая, может, мать хотела что-то записать и забыла. Засунул в видик — так, от скуки, с той же скукой, с которой перебирал вещи, раскладывал по коробкам. Видеомагнитофон — «Электроника ВМ-12» — ещё работал, что удивляло. Мать три недели как умерла, а техника пережила. Знаете, советскую технику не убить — разве что атомной бомбой, и то не факт.
Телевизор. Пузатый «Рубин». Зашипел, выплюнул полосу помех — и устоялся.
На экране был он. Кашпировский. За столом, в светлом пиджаке, давно эти пиджаки не видела мода. Одна камера, неподвижная — так, как в кабинете дантиста, кажется. Студия (если студию можно назвать стеной и воздухом) отличалась от тех передач, что Генка смутно, вообще чуть-чуть помнил из детства. Никакого зала. Никакой публики, ни одного человека. Просто стена за спиной. Бежевая. Мёртвая.
Кашпировский смотрел прямо в объектив.
— Вы меня слышите.
Не вопрос. Констатация факта, как если бы говорить, что идёт дождь.
Генка хмыкнул, поставил коробку. Ладно, минутку посмотрю. Забавно, он себе так и представлял: мать перед экраном, каменная, абсолютно неживая, руки на коленях лежат, спина ровная-ровная, зрачки как стекло. Отец злился. «Цирк», кричал. «Цирк для идиоток». А потом в девяносто втором ушёл — может, потому что Кашпировский, может, потому что ещё какие-то причины были, но Генка всегда подозревал, что именно из-за этого.
— Даю установку.
Голос ровный. Слишком ровный, если честно. Генка заметил — заметил так, будто посторонний процесс в его теле нашёл — что он перестал двигаться. Просто стоит посреди комнаты, мототок скотча в руке держит, и смотрит.
— Вы чувствуете тепло. В кончиках пальцев. Это нормально. Не сопротивляйтесь.
Глупость. Сорок три года, работает логистом, таблицы Excel — вот его религия, ничего больше. Тепло в пальцах; это внушение, он где-то читал. Или не читал, может, слышал от кого-то.
А пальцы стали тёплыми.
Вот этого не ожидал. По-настоящему тёплые, как если сунуть в чашку с горячей водой. Он смотрит на них — руки обычные, с заусенцами, ноготь сломан (большого пальца), никакого фокуса, никаких трюков. Просто — тепло. Идёт от них.
— Хорошо, — сказал человек. — Очень хорошо.
И вот тут Генка понял что-то странное. На экране Кашпировский не мигал. Совсем. За всё время просмотра — ни разу. Генка начал следить специально. Секунда. Пять. Двадцать. Глаза открыты, неподвижны, как у чучела. Запись? Стоп-кадр? Но нет — губы движутся, руки чуть дрожат, живой человек, определённо. Просто — не моргает.
— Слушайте внимательно. То, что я скажу, — только для вас.
Генка почувствовал странное (потом он не смог бы это объяснить никому — слов просто нет) — что слова эти обращены не к телезрителям, не к его матери, конкретно к нему. К Геннадию Петровичу Лыткину, сорока трёх лет, разведённому, с мотком скотча в правой руке.
Тоже чепуха.
Но выключать не стал.
— Вам нужно открыть шкаф. Нижняя полка. Там тетрадь.
Генка моргнул — чуть ли не рефлекторно. Шкаф за спиной; советская стенка, полированная, стёкла потускнели. Нижняя полка; он помнит с детства это место. Там — барахло, наверное. Мать ничего не выбрасывала. Вообще.
Он не пошёл. С какой стати? Парень с кассеты — неизвестно какого года — говорит открыть шкаф, а он, что, послушается? Он не мать, в конце концов.
— Откройте, — повторил голос на экране. Терпеливо, как учитель ждёт, пока ребёнок что-то переписывает.
Генка подошёл к шкафу. Открыл нижнюю полку.
Тетрадь.
Толстая, в клеёнчатой обложке зелёной, с пятном — чай, может быть, или йод, неважно. Он такие помнил: школа, уроки труда. Или нет, была другая. Неважно, в общем.
Открыл её.
Почерк матери. Тот самый — бисерный, тесно сбитый, строчки друг на друга наползают. Содержание же...
Дата: 14 октября 1989.
«Установка №1. Каждый день в 3:00 встать. К окну подойти. Стоять 11 минут. Не думать. Ждать».
Дальше — перелистнул.
«Установка №2. В комнате сына под обоями за кроватью написать: ЖДЁМ. Он не найдёт. До времени».
Во рту пересохло. Не образно — язык прилипнул к нёбу, как наждачка.
Он вспомнил. Чёрт возьми, вспомнил. Мать ночами. Он же просыпался — семь лет? восемь? — и видит: она у окна стоит. Спина прямая, руки вдоль туловища. Стоит, молчит, смотрит. Он зовёт — «мам?» — она не отворачивается. Минута. Две. Потом — обратно в кровать, шаги совсем тихие, как по живому существу, которое спит.
Отец говорил: лунатизм. Генка поверил.
«Установка №7. Сын приедет сюда через тридцать шесть лет. Кассету без подписи найдёт. Они всегда находят».
Тридцать шесть. Да, так.
1989. Прибавить 36.
2025.
Сейчас.
Генка поднял взгляд на экран. Кашпировский смотрел прямо на него. По-прежнему. Не мигая.
— Вы нашли, — произнёс он. И улыбнулся, Генка мог бы клясться, — одним уголком рта. Левым. Еле видно.
Видик зажевал плёнку. Экран дёрнулся, полосы побежали горизонтальные — коллекция ошибок аналогового века, — и картинка исчезла. Шипение. Серая рябь, как когда-то.
Генка стоял с тетрадью в руках.
Листал дальше. Установки до сорок третьей. Мать выполняла — это было видно: пометки карандашом, галочки, даты, иногда слово: «сделано», «сделано», «сделано».
Установка №38 его остановила совсем.
«Банки на подоконник. Пять штук. На восток. В каждую соль. В третью ничего. Третья для него».
Он повернулся к окну медленно — это заняло, кажется, вечность.
На подоконнике стояли банки. Пять. Стеклянные, литровые. В четырёх — что-то белое, мелкокристаллическое, соль, видимо.
Третья пуста.
Нет. Не пуста.
Подошёл ближе; ноги как сами собой двигались, и это было — это было мерзко, хуже развода, хуже звонка из больницы, хуже всего, что когда-либо испытывал.
На донышке третьей банки свёрнутый листок.
Достал его.
Почерк матери. Четыре слова:
«Генка, не оборачивайся. Беги».
Видик щёлкнул сзади. Сам по себе. Кассету же съела — Генка видел — а он включился. Экран вспыхнул. Не рябь. Не помехи.
Комната. Эта. Снята сверху, из угла у потолка, где камеры никогда не было. На экране Генка; он стоит у подоконника, листок в руке.
А позади — на экране, не в комнате, но (пока не в комнате?) — стоит кто-то. Высокий. Неподвижный. Руки вдоль тела.
Лицо размыто, но пиджак. Светлый. Тот самый.
Генка не обернулся.
Побежал.
Дверь не заперта — мать никогда не запирала. Подъезд. Лестница. Ступеньки через две. На улицу.
Март. Холодно. Час ночи, может больше; он не посмотрел на часы.
Стоит на тротуаре, дышит как загнанный, смотрит на окна третьего этажа. Материны.
Свет горит. Голубоватый. Телевизор светит.
А в окне кто-то. Неподвижно. Руки вдоль туловища. Спиной к стеклу.
Генка смотрел секунд тридцать; или минуту; или какое-то другое количество времени — время потеряло смысл.
Фигура в окне начала поворачиваться. Очень медленно. Невыносимо медленно.
Генка ушёл. Быстро, не оглядываясь. Поймал такси на проспекте; водитель спросил куда, Генка назвал адрес бывшей жены — потому что в голову ничего другого не пришло.
В квартиру матери не вернулся.
Никогда.
Тетрадь там осталась. Банки. Видик, который (Генка уверен, хотя уверенность ничего не стоит) всё ещё работает. Показывает комнату. Сверху, из угла.
Установка №43, последняя, которую Генка успел прочитать — уже в подъезде, под мигающей лампой — имела начало. Дальше не стал; не смог, руки тряслись.
«Установка №43. Когда выйдет из квартиры занять его место. Ждать следующего. Сеанс продолжается».
Иногда, перед сном — а спит он теперь урывками, со светом во всех комнатах, — Генка думает: а что если мать не умерла.
Что если она просто выполнила сорок третью установку.
И теперь ждёт.
Pega este código en el HTML de tu sitio web para incrustar este contenido.